— По-видимому, я должен просить у вас прощения, — молвил пристыженный Джойс. — Я не имел права говорить с вами таким тоном.

— Если б вы не распустили языка, я бы и свой держал на привязи, как держу уже полтора года.

Несколько часов спустя Джойс влез в телегу, запряженную быками, и в последний раз оглянулся на дом, который так долго был его домом. Он виднелся теперь только темным пятнышком посредине унылой равнины, у подножья неправильной формы холма, под которым покоился прах бедного Нокса. Джойс вынул из кармана конверт и посмотрел на лежавший в нем стебель травы, сорванный на могиле друга. Стыдясь своей сентиментальности, он вертел его между пальцами, не зная, бросить или не бросить. И в конце концов положил его обратно в карман. Ведь это все-таки был символ чистой и нежной привязанности, а он был не богат такими чувствами.

Всю ночь он молчал и курил, глядя на яркие звезды. На душе у него было больно, тяжело. Кипучесть новых надежд, окрыленных маленьким литературным успехом, за эти несколько недель успела уже поостыть. А сознание неизгладимого позора осталось. Куда бы он ни пошел, ему не скрыть этого от людей. На родине на него показывали пальцами на улице. Он покинул родину, ушел на край света — и сам выдал себя во сне. Очевидно, такая уж его судьба.

Мысль, что он столько месяцев жил под безмолвным презрением пьяницы, только и умеющего, что колотить свою сожительницу, что этот пьяница не доверял ему и все время следил за ним во всяком деле — такой человек, как Вильсон, и не мог поступить иначе — и быть вынужденным молча проглотить обиду и стоять униженным перед этим пьяницей, кичащимся своей единственной добродетелью — честностью, — эта мысль горше желчи отравила всю его душу.

Южный Крест среди мириадов прочих звезд сиял ослепительным блеском. Луна лила яркий свет на широкую безмолвную равнину, бескрайнюю, как море, однообразие которой прерывалось лишь волнистыми буграми да бесконечными зарослями кустарника карроо. Сырые сучья, только что подброшенные в бивачный костер, едва тлели, и дым поднимался спиралью к ясному небу. Крытый фургон беспомощно уронил наземь оглобли; под ним спали кафры, укутавшись одеялами. Выпряженные быки поодаль громко ритмично чавкали, пережевывая жвачку. Все кругом было тихо-тихо до жути. И ощутимее чувствовалось все ничтожество человека и беспредельность пространства.

Охваченный странным и властным порывом, Джойс неожиданно бросился ниц на мокрую землю и, судорожно сжимая в руке стебли травы, громко воскликнул:

— Господи! Да неужели же я еще мало страдал? Неужели не искупил еще своего греха? Сними ты с моей души это клеймо унижения и позора!

Потом поднялся на ноги, устыдившись своей слабости и бесплодности своего призыва. Закурив трубку, залез в фургон и, сидя на полу, прислонясь к задней стенке, смотрел на видимый ему клочек звездного неба, пока первый проблеск рассвета не возвестил, что пора запрягать быков и снова пускаться в путь.

XV

СТРАНСТВУЮЩИЙ РЫЦАРЬ

Четыре года прошло с тех пор, как Джойс покинул Англию, но за эти четыре года вокруг него и в нем самом как будто ничего не изменилось. Тот же мелкий моросящий дождик, как в день его отъезда, та же мокрая, ежащаяся от холода толпа пассажиров в мокрых ватерпруфах, с мокрыми зонтиками и ручным багажом, с которого ручьи воды стекают на грязную палубу. И в душе его та же смесь тревоги и апатии, то же неизгладимое сознание своего унижения, своей отверженности. Он думал, что все как-нибудь образуется при виде берегов родной земли. Но нет, в нем только обострился гнетущий страх за будущее.

Все было до странности такое же, как в день отъезда. У одного из матросов на пароходе был большой безобразный шрам поперек лица. Джойс припомнил, что уже видел тогда этого человека, в той же самой позе, с концом веревки в руке. Не во сне ли ему приснились все эти четыре года? Он оглянулся, почти ожидая увидеть Нокса в его потешном залоснившемся шелковом цилиндре и старой фризовой шинели.

Судно пристало наконец к пристани, и Джойс под дождем сошел на берег вместе с прочими. Суета в таможне и перевозка на вокзал его скудного багажа нарушили иллюзию. Он действительно вернулся наконец на родину, но она казалась ему чужой страной. Во время переезда из Соутгэмптона в Лондон, он разговаривал в вагоне с некоторыми из своих дорожных спутников. Расставшись с ними на вокзале Ватерлоо, он почувствовал себя страшно одиноким.

— Прикажите извозчика, сэр? — спросил его носильщик.

Джойс стоял около своего багажа, растерянный в шуме и сутолоке большой конечной станции. Дело было под вечер, и на платформе была масса народу, — все больше пригородные пассажиры. Вся эта непривычная суета ошеломляла; яркий электрический свет слепил глаза. Предложение носильщика он отклонил. Извозчик был роскошью, которой позволять себе не следовало. К тому же все его имущество умещалось в саквояже, который он легко мог нести и сам.

Выйдя из здания вокзала, он сел в омнибус, шедший на площадь Виктори, смутно соображая, что прежде всего надо съездить в меблированные комнаты в Пимлико, где он прежде жил. Если там не найдется свободного номера, нетрудно будет отыскать дешевенькую комнатку где-нибудь по соседству.

Все еще не оправившись от этого внезапного перенесения в шумную столицу, Джойс смотрел сквозь стекла окон на мокрые тротуары, блиставшие при свете газовых рожков, на ярко освещенные витрины, на смутные силуэты куда-то спешивших людей и быстро мелькавшие экипажи.

С Вестминстерского моста ему метнулся в глаза фасад Большого Бена. Он тупо уставился на этот мучительно знакомый фасад и не отрывал глаз до тех пор, пока он не скрылся из виду. Свет на Часовой башне возвещал, что парламент заседает. Все это было так странно знакомо и в то же время все казалось таким чуждым. И во всем огромном городе не было ни единой души, которая бы обрадовалась его возвращению. Одиночество удручало его. В этом суетливом и шумном людском муравейнике он чувствовал себя такой же затерянной ничтожной песчинкой, как и среди звездной африканской пустыни.

Случилось так, что меблированные комнаты в Пимлико остались во владении того же хозяина, и его прежняя мансарда оказалась свободной. И в ней ничто не изменилось, кроме того, что она казалась теперь меньше и на четыре года грязнее. Та же выцветшая штора на окне; те же тексты на стенах, засиженные мухами. И в нос ему ударил тот же едкий запах пыли, золы и непроветренного человеческого жилья. И когда он укладывался спать в тот вечер, ему казалось невероятным, что с тех пор, как он в последний раз спал на этой постели, прошло четыре года.

Но день-другой, и это чувство отчуждения изгладилось. Прирожденный лондонец в своем родном городе не может долго чувствовать себя чужим. Как бы долго ни пробыл он в изгнании, здесь он осваивается с жизнью так же быстро и естественно, как начинает плавать человек, умеющий плавать, хоть и не плававший уже много лет. Как он жаждал, бывало, этих зрелищ и звуков, и бодрящего движения! И теперь, обретя их снова, он до известной степени был доволен.

Первым делом он поспешил освежить свой гардероб; затем отправился к своим издателям. Его встретили радушно. Книга обещала иметь успех. Рукопись уже сдана в набор. Типография обещает к весне выпустить книгу. После разговора с издателем у Джойса стало легче на сердце. Так отрадно было встретить людей, которые говорят с вами, как с интеллигентным человеком. И будущее представлялось теперь не таким уж мрачным. Того маленького капитальца, который он привез из Южной Африки, и 80 фунтов, которые он получит за книгу, ему хватит на два года, если жить очень-очень скромно, тратя не более одного фунта в неделю. А тем временем он может заработать что-нибудь мелкими рассказами и окончить второй роман.

На обратном пути домой он вырабатывал план жизни. Он будет уходить из дома в определенный час, вскоре после завтрака, отправляться пешком в Британский Музей, там весь день писать в Читальном Зале; затем обедать и, по возвращении домой, снова писать или читать весь вечер, пока не придет время ложиться спать.

Таким образом, для него мелькнул луч надежды; но, как всегда, скоро затмился мрачной тенью, окутавшей его душу, хоть он и упорно засел за работу. Его ужасала перспектива всю жизнь прожить таким же одиноким. В его бессрочной каре это было самое ужасное. Для такой натуры, как у него, людская дружба и участие были необходимыми условиями развития. Без них душа его вяла и сохла, как цветок без поливки. А между тем, он боялся новых знакомств, боясь стыда, который ему неизбежно доведется испытать, как только раскроется его личность и его история. И считал своим жизненным уделом одиночество. Во всей Англии были лишь два человека, которые, хоть и знают его историю, не откажутся пожать ему руку — Ивонна и актер Мак-Кэй. Но этот последний скитается по всей стране, и где он теперь — Бог весть. А Ивонна — замужем за его двоюродным братом и в такой среде, куда ему совсем нет доступа. Однажды, впрочем, когда в памяти его особенно живо встало ее милое, кроткое личико и так захотелось услыхать от нее слово участия, он написал ей в Фульминстер.

Отправив это письмо, он немного повеселел. Вдобавок, ему повезло и в другом — в купленном у газетчика вечернем листке ему сразу бросилась в глаза его статья, посланная в редакцию этого листка дня три назад. Это было начало, подававшее надежды. Во всяком случае, лондонские улицы больше говорят его уму, чем томительно-однообразная, убивающая своим однообразием жизнь на африканской ферме. За эти первые дни в Лондоне он принял много благих решений. Он начнет читать, освежит в памяти былые знания, составит себе небольшую скромную библиотеку. По пути домой он купил у букиниста за гроши подержанное издание «Республики» Платона и просидел за ней полночи.

К изумлению и большому разочарованию его, вместо ответного письма от Ивонны он получил обратно свое собственное с пометкой: «Не доставлено за отсутствием адресата. Выбыла из Фульминстера два года назад. Настоящий адрес неизвестен». Джойс был озадачен. В Британском Музее он просмотрел списки духовенства за последний год. Каноник Чайзли все еще был ректором в Фульминстере.