Лизель отстранилась:

– После… после… сейчас шарады, сейчас ручейки искусства, праздник передовых и исподних мест…

– А изволте ужнать, – тихо подкрякнул международный демократ, – не зъедет ли… дзисяй сего дня сюда шупруг вам, прекрачни чловек высокого лету?

– Да он в нашу сладкую клоачку, в эту помойку страстей и паноптикум красавцев, – воскликнула Лизель, и злые слезы брызнули вдруг из ее рысьих очей, – не то что английским чищеным ботинком, а и краем шнурка или запонкой не влезет. Это идолище, ряженное лондонскими портными… Открывает новую часовню на Аэрационных полях. А завтра первый помзамврио Администрации собирает их на прочистку глоток и дезинфекцию мозжечков в Епархиальном зале заседаний.

– То дюже добже, то католично, – истово перекрестился посеревший от упоминания начальников кандидат в пэры.

– А это, – кивнула адмиралу на еще одного жмущегося скромно к стеночкам осанистого встречающего и тихо прошипела Лизель, – Гришка три процента.

– Три? – изумился военмор.

– Точно три, без надувки, – подтвердила змеюка ласковым шипением. – За эти проценты сделает вам все.

– Что все? – ужаснулся Хайченко, судорожно вспоминая, что ему здесь нужно.

– Все, – кратко уточнила Лизель, подмигнула адмиралу двумя глазами сразу и тронула нежными пальчиками болтающийся кортик.

Прелестная особа, жеманясь, и изредка оборачиваясь, и маня адмирала ладошкой, проследовала со свитой через какие-то замусоренные лежащими, курящими кальяны и фимиам, сплевывающими желтые пузыри лицами коридоры, в хрустально вычищенном лифте все поднялись в некоторую неплохо украшенную залу, устроенную на манер цехового пролета, где наверху еще терялись в вонючем тумане от курева пролетные краны, и стали рассаживаться и раскладываться.

Стояло три-четыре огромных кожаных бездонных низких дивана для руководства, пяток художественно сломанных, залитых разнообразной мочей раскладушек, расписанные крупным резным матом скамьи, и валялись просто матрасы с отпечатанными помадой слепками поцелуев, на которых уже возлежали какие-то ряженые, пьяный матрос с накрашенными глазами, полуголая в чадре и другие тела и лица. Сверху тоже было украшено: свисали вялые использованные презервативы с цветными новогодними огоньками внутри, устроенные гирляндой.

Адмирал пристроился на раскладухе, никто его не согнал, а у импровизированной эстрадки началась возня, и военмор рискнул спросить у соседа, тоже приземлившегося рядом сиплого, покрытого сантиметровыми пробоинами чирьев, правда, чуть отодвинувшись:

– Эй. Чего за дело сегодня слушаем? Кого в штрафбат из этих, а кого на гауптвахту? Или совсем за борт, к акульей матери?

– Ты чего, с ветки спустился! Отбор-показуха на лучшее искусство Российской империи на биенналь в «Английскую свободную зону защиты российской демократии». У тебя какой номер-то, хоть знаешь? Кортик будешь глотать или погоны грызть? Это уже в прошлый сезон не прошло, старо. Да щас один такой шустрый Н. выбежит, специально литераторишку наняли за фуршет. Уж я его с прошлой показухи знаю, за гамбургер без сыра гоголем ходить будет, горькую носом хлебать и толстым местом свечи тушить.

Но вперед вдруг сунулся другой, еще какой-то местный заводила. Снаряжен этот гусь был так, как если б «Авроре» на пушку надели пышные юбки с кринолином и оборками, да еще фильдеперсовый чулок на самый конец. Сверху он был почти Пьеро с сияющими синими щеками, на ухе – кепчонка хулигана, в другом – непомерная серьга из золоченой пуговицы николаевского мундира. На толстых его ляжках пучились пижамные несвежие штаны, а ноги сидели в крупных синих ластах. В руках пугала явилась гармонь с составленной мехами надписью «Расея». Но вслед пугалу споследовал еще один. И Хайченко напрягся и задрожал, как торпедное орудие списанного катера перед последним залпом. Этот, провидчески догадался неизвестно откуда военмор, и был вражина.

– А позвольте-ка, прекраснейшая Лизель, – выкинул гармонист, – покласть пред ваши очи и очи всей нашей отчая… откончаенной… отконьяченной артели новую взойдевшую звезду сего мистичного лежбища, соискателя гоморры и джекполпота-потрошителя застоятых имперских болот, гоминида переселенца времен, великого незаконного мигранта со звезды ХУ, нашего общего АКЫН-ХУ!

В зальчике, нашпигованном странной публикой, вяло побряцали туфлями, ляжками, босыми пятками и иным инвентарем.

Пред поднявшейся из глубин дивана Лизель, как черт из бани по-черному, возвысился здоровый жлобина с устрашающе небритой рожей, чуть раскосыми, злобно сверкающими, с поврежденными диоптриями глазищами и обнаженный по волосатую, возможно накладную, перманентно шершавящуюся завитками грудь. Татуированные мистическими изречениями на помеси санскрита, коптского и мертвых языков майя мышцы, изукрашенные еще змеями, скарабеями и голыми бабенками с кинжалом в паху плечи героя и его круглые толстые лапы произвели впечатление даже на профессиональную блондинку, удивить которую, казалось, мог уже только археоптерикс-антисемит. Та в волнении подобралась почти вплотную к пузырящемуся шальварами Акынке и уставилась на его угодия остановившимися зрачками. А Акынка, не будь дурак, нежно схватил ладошку мамзель и сладко, взасос, почтительно приложился. Но потом чмокнул и запястье, а после, все горячее горячась, стал покрывать руку Лизель страстными поцелуями в локоть, плечо и выше, выше, метя в шею. Было ясно: если его не остановить и не оторвать – отгрызет бабе губы и отъест руку. И примется за грудные железы. Двое-трое, лондонский поляк, Пьеро и Гришка, навалившись, еле оттащили детину от рвущейся обратно спрятаться в кресле бабенки.

– А он мне нравится! – в тихом ужасе на весь зал выдохнула мамзель из глубин кожаного кресла. – Он смутный. Блудный. Буйный.

– Смутный нам будет потом дать мистическое объяснение представляемым кандидатам и докторам инсталляций, – пояснил Пьеро в пижамке и продолжил. – Итак, господа прозасеравшиеся и прилежавшиеся, караул устал орать караул, и мы зачинаем конкурс-отброс лишнего в виде лучших нумеров российского искусства к лондонский биенналь по осмотру и утверждению демократий и свободомнений. Кто членом жюри, всех знаем. Это и наша свеча покаянная прекрасная Лизель, и соучастник культур господин Скирый, и прямо с Лондона главный крайний палаты охран чужих демосов от ихних империй Пшедобжски, похлопаем пэру. Кстати, коллекционер наших миманток.

– И ещче любим зверху ложом иногда икры ващей з ложком, – уточнил лондонец. – Слизнем сладко.

– Ну да, – согласился Пьеро. – Гришу все знаем, еще с когда процент ниже был. Мордатый… Морговатый замордаван, заместо него… адмирал морей, флибустьер флагштоков, не раз висемши, реял. Где ты, морской конь? А, вон он, на раскладуху уже с кем-то пробрался. Лежи, окопник, лежи.

Еще члены большого жюри оказались, и были объявлены с пристрастной шуткой: изысканный галерист Моня Трахман, как выяснилось из разговора с прыщавым соседом, выставлявший в своей галерейке исключительно расчлененку и малышек-голышек для состоятельных старичков; руссковед приват-доцент гибели империй и объявленный в розыск гражданин мира Нагаршок, прописанный на углу Брайтон-Бич и Панамского канала; заряжатель воды свежей праной галлюцинагент и околохудожественный оборотень Чеймак, критик новейших сливных течений Хачапури-Коготь и какие-то еще, которых адмирал с раскладухи не углядел, позабыв в казарме морской бинокль. Но тут раскланивания с жюри кончились и Пьеро возвестил:

– Начали! – и саданул по мехам гармони. – Свет!

Но азартный домогатель мальвин, крутясь среди свежеиспользованных кондомов, забыл или наклал на известную всем проходимцам и вертопрахам истину: затеваешь свой карнавал горбатых и косых – оглядись, не затесалась ли среди крыс чужая мышь или дудочка, и среди криворожих и хромых на мозг не сховался ли строгий и осанистый боец, складный и ростом и вышедший умом. А тут как раз и затесался, потому что почти рядом с адмиралом, под соседней раскладу-хой, на которой резвились три потные толстухи, ведущие фотомодели агентства «Наши краше», зацеловывающие до колик случайно схваченного по пути на прожекторскую службу осветителя, – как раз там и залег чужеродный секретный элемент, а именно вохровец господин Горбыш.

Некоторые поразятся, как он въехал в эту лохань, но никак не изрыгивавшая неизвестную науке вонь мотоциклетка, теперь уже как час припаркованная возле джипа под водительством Моргатого, и не главный кадровик испытывающей муки второго рождения газетки, и, ясно, сам этот Горбыш. Конечно, вохровец перебздел всеми газами таблицы, когда был позван телефоном в высокий кабинет главного этажа и вырван от турникета-проходника. И чуть не отдал конец при вопросе сурового босса:

– Твоя мотоциклетка у входа заместо моего БМВ-а паркуется?

– Никак да! – Горбыш хотел уже бухнуться на колени и начать биться все равно все выдерживающим лбом об разбросанный по паркету пепел, но босс-кадровик его предостерег.

– Мотоциклетка с коляской?

– Угу, – только и гукнул Горбыш, все же метя на ковер одной коленкой.

– Поедешь в террариум, будешь приглядывать и докладывать об одной золотой рыбке – новой нашей практикантке Лизель. Вот фотка на грудь, чтоб память не тужить. И об ее нашем ведущем самописце Моргатом. Усек?! Двойной контроль, как в кроссворде – горизонталь ложит через вертикаль свою лапу. Мы тебе доверяем, потому что ты еще не попал и вида нулевого…

– Как отцу приемному… – начал было клясться вохровец, но наткнулся на жест и спросил: – Кого в коляску содить?

– Пока порожним, – загадочно хрюкнул кадровик.

– Мне бы плащишко, – нагло заканючил Горбыш, знавший, что стричь надо, когда башка под рукой.

– Какой такой? – удивился руководитель кадров.

– Черный! – восторженно завопил мечтающий стрелок. – Чтоб развевался. А то к приличным с крыльца спустят.