– Здесь не буду, – упрямо оскалясь, выдавила женщина. – Сеновал где-нибудь есть? – спросила, стуча зубами. – Сухой сеновал хочу.

– А как же! – радостным тоном подхватил хозяин. – Как не быть, самый что ни есть густой сеновал. Экскремальный туризм и замечательно в сене отдых. И я тута, как завсегда. У соседа через дом, у Веньки-безголовки вас устрою. Мать ихнюю на три дни к крестной в соседскую деревню съехало. Один мальчик хороший. Завсегда радостный гостям. У их и сеновал в доме – наверху ложут, вдали от мышков. Сено отборно, для особой козы яйценоской породы. Ох, рада будет. Бутылку ему поставите, и всех делов… Через меня, я передам. Идите, идите за мной, – и, довольный, упрятывая под зипун деньги, пошлепал, налетая на косяки, из избы.

Веня-мальчик будто ждал гостей у частокола и на все речи Парфена только бурно улыбался и кивал по три раза головой, а когда Дунин друг криво объяснял про ночевку и тыкал пальцем в гостей и в Венин сеновал на втором этаже рассыхающегося сруба, только морщился и хохотал, повторяя пальцами пассы Парфена.

– Ну и бутылку, конечно, – непонятно пообещал Парфен мальчику гостинец. – А сам-то где?

Венечка ткнул пальцем в сараюшку и немного заплясал ножками. Проводили гостей по скрипучей лестнице наверх, обозреватель поддерживал и вел вялую, усталую и безразличную ко всему практикантку, водящую пустым взглядом по единственному далекому возле церкви и сельсовета одинокому деревенскому фонарю, выскребленной до костяной чистоты нищей горнице и по аккуратным плоским стопам мелкого сена с лесных полян, уложенного на дощатом полу правильным ровным ковром.

– Свечи тут они не палят, уж я знаю, – напутствовал гостей Парфен и щелкнул тусклым пыльным фонарем, болтающимся на шнуре у боковой балки. – Много батарею не жгите, не любит она. Уж я знаю. Любит, чтоб сразу темно.

И предложил Алексею еще вернуться. В своей хате он вынул из тумбы с держащейся на половине петли дверкой два чистых шерстяных одеяла, сунул газетчику и сказал, глядя в сторону:

– Вона, чистые. Для нас берег, с Дуней. Непользованные. С рабских… райских денег. Вы это… господин Алексей, передайте, значится, ей, Дуняшке, вот эти деньги, – и вынул выплаченную Сидоровым за экстремальный туризм сумму. – Ладно, сам привезу вскорости. Мол, Парфен кланяется будущей суммой и беспременно ждет. Так, мол. И вота, нате тогда заместо еще медовушки пол-литра, согреться… Вы не сумневайтесь, Ваша дама, она не заболемшая от моих подполов, что идет неровно и шатко. Дозу перебрала. Это курс надо пройтить, постепенно дозу рая нагружая, а вы, вон, поди лишку приняли. Негоже. Но оно рассосется, поспать крепко да забыться. Я в ваши дела не ходок, но… У меня один милиционер районный дозу в подполе перебрал, – зашептал Парфен почти гостю на ухо, – так чуть начальника свово из табельного не окончил, еле оттянули. За притеснения вольнодумцев, десятидентов деревенских, которые ночами чуть озоруют и совхозные излишки рек-визовали малость. Вот. Потом ничего, оклемался и на возвышение прямки попер. Да-а. Ну, отдыхайте… Дай бог чего нету…

Сидоров притащил одеяла и медовый самогон на чердачный сеновал и взялся суетиться и устраивать лежбище для Катерины. Та поднялась, отобрала тяжелые шерстяные покрывала и, опираясь о балки рукой, мгновенно устроила толковое гнездовье.

– Все. Я сплю, – она постучала ладонью по сену возле себя, поманила Сидорова ладонью, закрыла глаза и, как увидел газетчик, провалилась в пропасть сна.

– Выйду на минуту во двор, – тихо, для себя, отчитался Сидоров.

Посетив ютившееся среди засохших лопухов отхожее место, он вышел к калитке. Деревня спала, лишь кое-где перебрехивались собаки, устанавливая через ночной воздух старшинство. Звезды засыпали небо белым пыльным светящимся порошком, дурью богов. А крупные ночные космические звери – козероги в черном стойле, медведи, скорпионы и жертвенные тельцы – сосали потихоньку звездную пыль и отдыхали в отведенных им астрофизических стойлах. Сидоров прочертил от носа Большой Медведицы и вычислил Полярную, а потом отсчитал столько же от белого хвоста и уткнулся взглядом в еле виднеющуюся полуразрушенную маковку местной бывшей церкви, где в слегка подновленном служебном строении скорее всего спит уставший от тяжелых кирпичей, завернувшийся в телогрею сезонный рабочий небесного стройбата человек Епитимий.

Может, в одном или двух строениях в деревне теплились огоньки, сиреневатый и цвета средней части малого костра, отсюда, с расстояния, казавшиеся продолжением неба, еще одной одинокой звездой или неизвестной малонаселенной планетой, пропущенной создателем при пересчете и построении атласов. А налезавший на небо холм с пологими боками от этого низменного места напоминал кита, выплывшего в искрящийся сияющим планктоном океан.

– Дядя Алексей! – вдруг услыхал Сидоров тихий голос. – Если хотите поговорить, давайте. Я ночью-то разговариваю складно.

На скамеечке, снаружи участка у калитки, почти рядом с обозревателем сидел мальчик Веня и разглядывал ночного пришельца.

– Я ночью-то отхожу, – сообщил Веня.

«О чем спросить, и как с ним вообще беседовать? Сколько ему лет – нельзя, хочет ли опять в подпол, а потом в лаз – совсем нельзя. Про звезды, так мальчик вовсе не астроном, и учится ли вообще? Черт, – замельтешил Сидоров, – о чем сказать?»

– Тут школы у нас нет, – пояснил подросток, глядя на журналиста круглыми глазами на маленьком личике. – Ребята, кто не ленится, на автобусе ходят, а я не-ет. Когда дядя Епитимий… придет поучит. Нельзя в школу с кривой головкой. Говорим с ним ночью про ангелов… об звездочках, роятся на верхних полях… жильцы вечные… числа считаем, которые кого больше и одно от соседнего отнимается… Вон и Петьки-механизатора нога отнялась под Новый год…

– Я бы в школу ходил, – мечтательно и страстно произнес паренек, – а они ночью не открытые. Сел рядком со всеми… все друзья мои не дразнятся… ручку поднес и вот… закон пишу законченный… Божье не обижай, что ходит или стоит. Смотри прямо, не мигай. Если пролетел зверек, глазом погладь, тоже кошка. Роешь лопатой, всю ямку рой, до дна – не становись. А то кушать до времени захотится. Кушай медленно, на звезды гляди. Потому лет мне пятнадцать, а рост мал, много грязи внутрь нельзя покласть. Человек не амбар, а сосуд. То Епитимий-человек подучил.

– Так что ж он, сосуд, – решился, оказываясь каким-то идиотом, вступить в разговор обозреватель. – Все кушают, и птицы, и ежи. Нам, людям, не зазорно хорошо питаться, поправлять здоровье. Ты картофель какой любишь, вареный или жареный, фри? – сморозил газетчик.

– Печеного, – ответил Веня, обращаясь к холму-киту. – С Епитимием печем на костре. По церковным дням, на радостях. Он костер печет в память убиенных. А много нельзя, – вернулся сдвинутый паренек к теме. – Еж запаслив, но лишнего не снесет. А то гнить. Заяц по аппетиту кушает, не впрок. Одна саранча восточная – но у нее как у меня, совсем она поврежденная. Самый зверь – тигр, или кто, лишнего не лютует. Худший зверь лис – всех курей сгрыз. А одну покушал. Вот лис и болеет – бешеной болезнью. Так и мы…

– А как же ты, Веня, – ужаснулся обозреватель уму подростка, – как же ты ночью… А днем? – и тут же спохватился, прикусил губу.

– Мое время… ночь, – спокойно сознался мальчик. – Днем солнышко голову лучем пронзит, а моя голова – кругом круглое стекло костяное, и тело греет, ровно костром. Бегаю и могу только пасти козу… она обратно к своему забору завсегда приведет. Могу сено ворошить руками… без инструмента люблю. Могу песню без музыки спеть… неслышную. Все могу. Кроме жизни. Учиться очень хочу. А вновь в лечебную дыру мне не надо, к райскому шалашу.

– Почему? – от неожиданного ответа на незаданный вопрос выпрыгнуло из Сидорова. «Совсем я дурей хлопца», – подумал он.

– Это, дядя Алексей, совсем простое. Оно вроде и лечит. Залез я туда, а через неделю очухался. Епитимий-друг меня поил зверобоем и ромахой, и такой я стал башковитый. Потом взял в одну ночь прочел немецкий учебник и поперек запомнил русскими буквами, которые для меня тяжелы. А после взял по-немецки у одного старика у нас бывшего. Ихнего поэта господина Фаустова. И его стих нашими буквами сделал. Хотите, могу сказать?

– Конечно, конечно, – поспешил поддержать тянущегося к букварю человечка газетчик. – Рассказывай.

– Значит так. С середки, – важно начал отстающий мальчик:

Эй, прочь, зеваки, вашей внутрь ограды,

Сама встречаться с олухом не рада,

Заявится, покрыв лицо, шарада,

Огромная клыкастая гора.

Загадка с круглыми пологими боками,

Под золотом попон тряся рогами,

Сей смутный слон, иль сон, приплясывая в гаме,

Притащит с жезлом деву со двора.

Другие женщины им управляя споро,

За власть над властелином жарко споря,

Не замечали, что кандальным горем

Украшены запястья их с утра.

Скажите девы, ваши страсти стают?

Покрыта разумом безумия гора?

Или в цепях, в свободу душ играя,

Вы скроете имен своих хорал?

– Но на что мне немецкое, – после стиха спокойно уточнил мальчик. – Я под своим небом копчу.

Сидоров, пораженный, хотел смолчать, но не выдержал и восторженно воскликнул:

– Да ты умница, Веня. Огромный местный молодец.

– Деревенские не хотят хвалить, – довольный, тихонько рассмеялся человек. – У них заботы. Да и что… А в щель я больше не пойду. Мне чужого ума не надо – что далось, то свое. Ведь птица не ест лед. А курица – яйца. Кошка не жует крапиву и щи из щавеля. А нам почем – чужое заглатывать. Я уколы не люблю. Не дано думать – гляди глазами. Не назначено спать – спи, как трава, и смотри травяные сны. Рай – он для тех, кто от жизни озяб. Перегрелся. А я – в самой посередке. Лучше моей жизни нет.