– Накажи меня, Генри… За то, что не поверила тебе, – она говорит беззвучно, просто шевелит губами, и я налетаю на ее рот, чтобы прекратить эти муки. Сплетаю наши языки, как будто от этого зависит будущее. Будет ли мы дышать дальше, будем ли жить…

Будет. Она. Я так хочу.

Лера плавится под моими ладонями, крошится стонами, отвечает самозабвенно. Верит мне. Верит. Но верю ли я себе? А если мои чувства – это ее волшебный шарм, и завтра я очнусь в реальности, где нет места любви?

Подумаю об этом потом. Потом и сделаю то, что должен был сделать еще три месяца назад, когда понял, что я своими чувствами рою моей девочке могилу. Нельзя так, нельзя…

– Что ты говоришь, Генри? – Лера вдруг замирает, горячие пальцы бегут по коже туда-сюда, дергают меня за ниточки вожделения, толкая все глубже во тьму страсти. – Ты не виноват… Это я – дурочка, увидела то, чего не было.

– Все хорошо… – прижимаю ее руку к себе, показывая, как хочу ее, затем убираю и сбрасываю с нас остатки одежды. Так резко, что, кажется, царапаю ее нежную молочную кожу шероховатыми пальцами.

– Ты мой. Я верю. Не замыкайся. Это просто недоразумение. Я… – она кладет вспотевшие ладони на мои горячие щеки, остужает прохладой пальцев и поворачивает голову к себе. Молча просит, чтобы смотрел в глаза. – Я никогда больше в тебе не усомнюсь.

Лоб ко лбу, и ее губы шепчут бесконечное: «Никогда»…

Давлю в зародыше слова, что горят на кончике языка, заталкиваю их глубоко-глубоко, чтобы лишний раз не давать Лере повод верить мне. Поцелуи смешиваются с привкусом соли, моих и ее слез. Я не хочу говорить, душу в себе все живое, а оно ползет наружу, рвет меня изнутри и заставляет толкнуть Леру к ванной.

Включаю воду и ставлю ее, крохотную и худенькую, прикрывающую руками вздернутую от колкой прохлады грудь. Лера трепещет пока я обмываю ее теплым душем, пока вожу ладонями по гладкой коже, пока считаю родинки на плечах. Знаю каждую. Их узоры. Их количество. Двадцать три спереди и еще семнадцать на спине. Девять вдоль позвоночника и три на ягодицах.

Лера хватается за мои плечи, будто тонет или падает. Ловит губы, рычит, когда я оттягиваю ее ласки и хочу сегодня вести.

Злись. Злись, моя ромашка… злись так, чтобы от меня даже горки пепла не осталось. Так, чтобы вьюга в твоих глазах заморозила меня навечно, расколола на куски льда и у-ни-что-жи-ла.

Валерия тащит меня к себе, когда вода наполняет пол ванны. Пузырьки поднимаются вихрями, покалывают ноги, щекочут кожу. Платиново-солнечные волосы набирают воды и становятся тепло-горчичными. Они льются-огибают узлы и изгибы женского тела, заставляя меня впитывать в себя образы, черты, линии. Я ее просто боготворю. Обожаю. Люблю. Но больше она никогда это не услышит.

– Генри… – шепчет ромашка, заглядывая в лицо.

Отворачиваюсь, прячу затуманенный взор. Она слишком чуткая, легко поймет, а я не хочу. Присаживаясь, тяну ее к себе. Заставляю податься ближе, плотней, прошу принять, и Лера вздрагивает, раскрывается. Горячая, нежная. Моя. Лучшая невеста. Последняя. Вся жизнь сфокусировалась в ней, как в Полярной звезде остановилось небо, и я утыкаюсь в крошечное плечо и, тараня горячее лоно, безмолвно кричу куда-то невесте за спину и ничего не вижу в пелене горьких слез. Убить себя хочется за противозачаточные, что я попросил ее принимать, за то, что молчал о проклятии, за все, за все, что пришлось Лере пережить рядом со мной. Я – сложный, мрачный, закрытый. Безумец! Я не ценю то, что у меня есть. Точно говорят: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем». Ведь не ценил родителей, пока они были рядом. Прятался в своей тьме и не общался, не позволял им приближаться, хотя они пытались. Мама все время плакала из-за моей особенности и молчаливости, отец ругался и злился, уходил в работу с головой и силой меня заставлял рисовать. А когда их не стало, я не ценил свою жизнь, ту, что выплакала-вымолила у Бога моя мама, потому что не могла пятнадцать лет забеременеть. Я бессмысленно рисковал, бесился, жил одним днем. Забросил то вечное и светлое, что вкладывали в меня родители. Забыл их любовь. Предал.

Глава 55. Генри

Я не сплю. И не дышу. Лера безмятежно лежит на постели, вытягивает из-под одеяла худые ножки и розовые пяточки, запрокидывает руки над головой и тихо сопит.

А я не могу сомкнуть глаз. Сижу в углу комнаты и скулю. Потому что рассвет близок, а я боюсь, что у меня не хватит сил сказать все вслух.

В пальцах горит ток, пульсирует, как бешеные протуберанцы, во рту сухо, словно я песка наелся. Беспомощно облизываю губы и тащу себя в кухню. Жадно пью стакан за стаканом воды, но не напиваюсь. Руки ходят ходуном, как у алкоголика.

И когда морок над головой сгущается, а под диваном не оказывается моих кибоков, я взбираюсь на третий этаж. Не иду, ползу, по коридору, лбом открываю дверь, падаю внутрь, в плотную пыль моих темных лет.

И отключаюсь. Бесконечность накрывает меня полотнищем плотнее всех моих печалей: черным, смолистым. Мгла вьется вокруг, плещется из кончиков пальцев, переливается на щеках слезами и оживает на бумаге картинами.

Рисую. Сумасшедший. Конченый придурок, что похерил свою жизнь одной нелепостью. Отсутствием цели и надежды. Да, я не верю в искупление, не верю, что где-то там, в Завтра, счастье распахнет объятия и пригласит меня на чашку какао. Нет, мое будущее жестоко раздавит, перерубит, иссушит.

На кончике грифельного карандаша просыпается жизнь. Она отпечатывается на белом спокойном море знакомыми образами: ее улыбкой, ее глазами, родинками. Двадцать три, семнадцать, три… И шесть на животе. Ласкаю мою малышку кончиком карандаша, впечатываю память в бумагу, чтобы освободить себя. Вычерпать из переполненной лодки любви хоть немного боли. Я не смогу ей сказать… Я не смогу…

Но я должен.

Когда пальцы стираются в кровь, а свет сквозь запыленное треугольное окно становится насыщенным, ярким, я запираю дверь в прошлое и спускаюсь в гостиную. Ждать, когда Лера проснется, и услышать в последний раз ее голос, посмотреть разочек в ее глаза.

– Генри, ты не ложился? – девушка трет веки и застывает на последней ступеньке. Взгляд скользят по моим ладоням. Она все замечает, все замечает. Прячу окровавленные пальцы и встаю. Отхожу к окну, заворачиваю на груди руки и, прежде чем сказать, вдыхаю ядовитый воздух:

– Ты должна уйти.

Она не двигается, не говорит. Секунды льются за пазуху, превращая меня в каменную статую.

– Я понял, что наигрался. Уходи, – и голос не мой. Жуткий, хрустящий, искусственный.

– Я тебе не верю, – проговаривает Лера. Так тихо, что если бы я не вслушивался, то подумал бы, что это шелест листвы, что еще не успела распуститься этой весной.

– В глаза скажи. Повернись, Север, – говорит невеста строже, но все равно тихо. Не двигается.

Я поворачиваюсь. Маска намертво прикипает к лицу. Не отодрать теперь.

– Скажи, что не любишь… – одними губами. В любимых глазах стынут слезы, наполненные лазурными морями и сапфировыми океанами.

– Не люблю, – отвечаю бесстрастно и холодно. – Я тебя не люблю и никогда не любил.

Валерия поджимает губы, опускает голову. Золотые волосы падают на хрупкие плечи, как сбруя. А потом невеста, теперь уже бывшая, молча поднимается на второй этаж.

Я ждал, что будет умолять, что накричит, что заплачет. А Лера просто развернулась и ушла.

От колотуна и падения меня спасает только боль, что корежит душу, рвет ее и протыкает насквозь. Я знаю, еще несколько минут – и все закончится. Слышу, как Лера ходит по комнате, потом плещется в ванной, чистит зубы, через несколько долгих минут спускается в гостиную.

Не смотрит на меня и молчит.

Сапоги, куртка и сумочка. Дверь хлопает, а я падаю. Зарываюсь пальцами в волосы и жду конца.

И теперь вою по-настоящему, как койот, что потерял пару в нечестном бою. Когда на его любимую напали дикие твари и растерзали на глазах.

Я все правильно сделал. Подарил ей свободу, да, жестко, да ей будет больно, но она будет жить.

Сердце в груди колотится, но не останавливается, даже когда проходит несколько минут. Почему я не умираю? Мысли путаются, усталость совсем забирает силы. Я резко вырубаюсь на полу, а открываю глаза, когда солнце в окне утыкается кроваво-золотым боком в горизонт. Нахожу себя на диване, укутанный в плед.

По кухне кто-то ходит, стучит ложками, шаркает дверцами шкафа.

– Лера? – зову сипло.

– Извините, только Давид-прислужник остался, – друг, в смешном кружевном переднике, что обычно надевала невеста, выставляет перед собой половник и качает набалдашником из стороны в сторону. – Приказано тебя охранять, вот я и выполняю.

– А?… – шепчу и пытаюсь откашляться. Горло будто не мое, иголками щедро понатыкано.

– Невестушка ненаглядная уехала на работу. Сказала, что будет к вечеру. Это вам, Северный Олень, не до трудовой терапии, а некоторые несмотря ни на что пашут. За детей беспокоятся. Дурак ты! Ой, дурак.

– Я же… – приподнимаюсь и сажусь. Голова кругом, комната кувырком. – Сколько сейчас?

– Около восьми, – уже из кухни говорит Давид.

– Она не на работе, – понимаю я и тяжело переношу свое ослабевшее тело через комнату и вцепляюсь в косяк ледяными пальцами. – У нее все уроки до пяти.

– С ней Егор, не переживай. Скоро приедут. Хочешь, набери. Лера утром вышла от тебя и сказала другану, чтобы ты не надеялся, что она поверит в чушь, которую ты нес.

– Так и сказала? – хриплю и сжимаю горло. – Дай воды.

– Спать надо больше, и не будет горло болеть, неженка, – но стакан подает. – Звони Егору. Мне уже и самому интересно, где они так долго? С утра же нет.

А когда я набираю, телефон охранника прерывается коротким зуммером.