Потом из почтового ящика вместе с газетами выпало письмо без обратного адреса. На конверте вообще значилось только одно: «Наденьке». Она вскрыла конверт еще на лестнице и там же, присев на подоконник, прочла:

«Я ни за что на свете не желал причинить тебе боль. Ты же знаешь, да?

С самого начала я каждый день умирал от страха, что все это возьмет и кончится, однако при этом думал, что теперь полностью завишу от тебя, и мне это сильно не нравилось. Я был груб с тобой от нежности, от глупого желания быть рядом с тобой до конца. Мне впервые захотелось жить с женщиной. Я выбрал тебя сам, а не дал себя окрутить. Не ту выбрал, наверное. Ты так и не смогла приспособиться под меня, хотя я ломал тебя, как только мог. Но ты не сломалась. А я жадно хватал на лету те крошки счастья, которые ты кидала мне, и теперь понимаю, что моя жизнь именно и состояла в этих крошках.

Я мало видел любви. Я сам ненавидел тепло и уют. Они казались мне уродливыми и лживыми, потому что в моей родной семье их почти не случалось. Зачем моя мать вышла замуж за отца? Наверное, ей приходилось притворяться и терпеть до конца. Зачем? Просто чтобы была семья? И мне казалось, что ты тоже притворяешься, потому что тебе зачем-то нужно это притворство. А когда ты оставила меня, я еще несколько дней подряд засыпал и думал, что вот завтра проснусь и все будет по-прежнему. Что это только нынешний день не задался.

В тот самый первый день, вернувшись домой, я поехал тебя искать. Я знал, что ты отправилась к маме, потому что больше-то некуда. И я еще уселся во дворе на скамейку, чтобы перекурить и подумать, что же я скажу тебе. Но ты прошла мимо с Кирюхой Подойниковым, и я понял, зачем вы идете к тебе. Но это не помешало мне любить тебя еще острей в тот момент. Да, любить. Я именно тогда понял, что успел прикипеть к тебе всем сердцем и всем своим существом…»

Вспыхнув, Наденька скомкала письмо в невозможности читать дальше. Разве она сама не искала вот этой необъятной, всепрощающей любви? Не придумывала ее? Разве не боролась за нее до тех пор, пока не устала? Вадима она давно простила и давно поняла, что он был груб только потому, что сам недополучил в детстве любви и привык встречать каждый день крепко сжатыми кулаками, не созданными для ласки. Бедный Вадим. У нее в жизни была любовь мамы и старшей сестры, были нарядные куклы, новые пальто и посылки из Венгрии. А что было у него? У него даже мячика не было! А ведь он пытался рассказать ей об этом, что не было мячика, то есть что в детстве его по-настоящему не любили. А она думала, мячик и мячик. Подумаешь, мячик.

Уже дома, в двадцатый раз пропуская сквозь себя по памяти горькие строчки, так и не решаясь пробежать их глазами еще раз, Наденька долго глядела в окошко в безмыслии, может быть, надеясь, что Вадим все еще где-то рядом, бродит под окнами в ожидании какого-то ответа. Но ей по-прежнему нечего ответить ему. Потому что он ждет даже не слов, а действий, только возврата на Старую Петуховку нет и уже никогда не будет. Это совершенно точно. Письмо она порвала на мелкие клочки и спустила в унитаз, пытаясь заодно уничтожить собственную боль, которую ей вроде бы удалось загнать глубоко внутрь, но вот теперь она разрослась горьким чертополохом, заполонив все самые дальние уголки. Но нужно было принять эту боль, потому что она стала частью ее жизни. Еще – и она прекрасно понимала это сама – в письме было зафиксировано ее преступление, буквы громко кричали на весь мир: «Ты, ты, ты!..» Сморщившись и заткнув уши, Наденька включила телевизор, чтобы заглушить ответный внутренний крик, который так и рвался наружу. На экране возник диктор в строгом костюме противного чернильного цвета, который бесцветным голосом принялся рассказывать о реконструкции коровника в деревне Вырубово. Наденька уселась в кресло и уставилась в экран, как будто информация о коровнике была чрезвычайно интересной, и тут неожиданно полувслух слепила:

Как банка тонкого стекла

Со сладкой вишней,

Я вся любовью истекла,

Была, да вышла.

Выдохнув на последнем слоге, Наденька зажмурилась от огромного удивления. Что же это такое? Что это? Ей осталось только найти блокнот и записать строчки, которые сами собой складывались внутри.

Была – дыханием тепла,

Почти неслышным,

Я слишком искренней была,

Открытой слишком.

А на задворках ветер зол

И сух до трещин,

И даже меньшего из зол

Не станет меньше.

Да что – и правда не нужна,

Давно постыла,

Зато неправда, так нежна,

Крадется с тыла…

Простужен голос у трубы

И звук посажен

До хрипа, скрежета судьбы.

И кто расскажет

Про непрощенные долги,

Какое дело

Кому? И не видать ни зги

До запредела.

* * *

Потом грянула осень. Поперла нагло, бесстыже, самоутверждаясь в каждой мелочи – ледяной корочке на лужах с утра, ветках, опустевших почти в одночасье, когда северный ветер сорвал с них последние украшения, промозглых вечерах с бесконечными дождями и непреходящей сыростью в душе. Все. Лето кончилось навсегда, короткий отпуск в инобытие, за который никто толком ничего не успел понять. И вот мир уверенно возвращался в свое обычное состояние холода и неуюта, и ничего другого уже не следовало ожидать, да никто и не обещал другого.

Осень рифмовалась с «оси». Возвращение на свои оси. Наденька исписала стихами целую тетрадку, не переставая удивляться тому, что она вдруг пишет стихи. Она никогда не думала писать стихи, да никогда особенно ими и не увлекалась, а тут строчки цеплялись друг за дружку, выстраиваясь в бисерные ряды учительского почерка, и Наденька находила в них спасение. Ритмичное чередование ударных и безударных слогов сглаживало внутренний разлад, выщелачивало золотые крупинки из немалой кучи жизненного дерьма. А впереди, причем весьма скоро, маячил только официальный развод, и ничего больше не вырисовывалось. Наденька никому не показывала своих стихов, ни подругам, ни коллегам по школе. Разве может она сотворить что-то стоящее? Да оставьте вы, ради бога. Ее просто вела вперед страсть к жизни, вот и все. А страсть может принимать разные виды, Наденька это уже сама поняла.

Ей все казалось, что для нее может еще состояться что-то чрезвычайно хорошее там, впереди. Нужно только приложить немного усилий, и это хорошее непременно сбудется. Но что конкретно нужно для этого сделать, Наденька не понимала. Она исправно вела уроки и даже кружок выразительного чтения. Иногда, задерживаясь в школе дотемна, – а вечера уже бывали темными, – Наденька размышляла по дороге домой, что и еще один день прошел, а ничего особенного так и не произошло. Но что, что такое должно было случиться? Наденька не знала.

В один из таких вечером, стоя на остановке в ожидании автобуса, Наденька совсем продрогла под проливным дождем, от которого остановочный навес защищал плохо. Однако под ним ютились еще какие-то люди, уткнув нос в воротники своих курток. Наконец из-за поворота показались огни, по виду это был долгожданный автобус, и тут кто-то ее окликнул:

– Наденька!

Оглянувшись, она с трудом узнала в темном силуэте под навесом Сашу-Сократа из редакции «Северных зорь».

– Это хорошо, что я вас встретил… – произнес он со странной радостью, вроде бы он был слегка подшофе. – Я очень переживал. Вы на «восьмерку»? Я тоже, мне нужно в центр.

Только когда им удалось втиснуться в переполненный автобус, по традиции ходивший чрезвычайно редко, Наденька, переведя дух, спросила:

– Почему вы переживали? Что такое случилось?

Сашу-Сократа оттиснула огромная тетка в мокром пальто, которое отдавало псиной, и он пытался досказать, выдергиваясь из-за ее плеча:

– В том-то и дело, что ничего не случилось. И это замечательно. У нас вся редакция переживала, а вы не знали…

– Да что я такое не знала?

Наденьке наконец удалось просочиться поближе к Саше-Сократу, однако он сказал, что им будет лучше поговорить без свидетелей, когда они выйдут из автобуса. Приняв серьезный и безразличный вид, он больше не проронил ни слова, и Наденька готова была услышать что-то действительно важное. Но вот, когда автобус наконец пересек мост и выплюнул порцию пассажиров на центральной площади, Саша-Сократ отвел Наденьку под козырек ведомственного здания, возле которого мерцал тусклый фонарь. Понизив голос до полушепота, под большим секретом поведал ей, что Сопун однажды ел человечину. Ну, не намеренно, а так вышло, что сумасшедший родственник свою жену зарубил и мясо засолил в большой бочке. А когда приехал к нему на заимку, дядька этим мясом его и угостил как лосятиной… Не дослушав, Наденька рассмеялась в голос:

– Послушайте, неужели вы поверили в эту историю?

– Он сам рассказывал, – Саша слегка опешил от Наденькиного смеха.

– Вы что, Сопуна не знаете? Он же специально сочинял про себя страшилки, чтобы… ну… просто так сочинял.

– Вы серьезно? Так вы тоже слышали эту историю? И не испугались?

– Хватило других, настоящих страхов.

– А я, представьте себе, боялся, что он вас тоже съест.

– Да бросьте! Много ли с меня мяса, – Наденьке вспомнились насмешки по поводу ее тощего зада.

– Я в любом случае рад, что вам, по крайней мере, удалось уйти от Сопуна живой и невредимой, – кажется, Саша-Сократ говорил на полном серьезе. – Первая жена его, вы знаете, утонула, потом он на Марине Сидоровой хотел жениться, так она на машине в Подпорожье разбилась…

– Слушайте, – Наденька оборвала достаточно резко. – Это все уже кончено бесповоротно. И надо как-то жить дальше.

– Да, да…

– Нет, то есть я о другом. Вы же в отделе поэзии работаете? Посмотрите мои стихи? У меня тетрадка с собой, я с ней никогда не расстаюсь, – Наденька говорила торопливо, будто опасаясь, что Саша-Сократ может раствориться в промозглых сумерках. – Вот, возьмите. Знаете, стихи ведь не спрашивают, можно ли им прийти. Просто приходят, и нужно их немедленно записать…