Когда же это было? Лет пять уже назад, наверное; быстро время пронеслось. Они с Мариной пришли на выставку Тернера в Пушкинский музей. Стены в небольшом зале светились от его картин. Это Марина сказала, хотя обычно она не мыслила метафорически. Вдруг в зал вошли музыканты. Служительницы тут же закрыли двери, но посетителей, оказавшихся в зале, выгонять не стали. Тамара догадалась, что начинается репетиция сегодняшнего концерта – в музее шли Декабрьские вечера. Вошел Башмет, поднял альт и сразу начал играть. Вступил оркестр. Тамара смотрела на Башмета не отрываясь. Она не понимала, как такое может быть. Она чувствовала себя ребенком, впервые попавшим на настоящий концерт и переживающим поэтому самое сильное впечатление своей жизни. Башмет заметил, как она смотрит, улыбнулся и дальше играл, уже глядя только на нее. Светились тернеровские волны, горы и лица на стенах. Пел альт. Подпевали ему скрипки и виолончели. Тамара знала, что не забудет этот декабрьский день никогда.

Она пять лет не видела его, не слышала, как он играет. Так получилось. Слышала только, что он говорит по телевизору, и читала его интервью. Его было гораздо тяжелее читать и слушать, чем престарелого режиссера. Тот одобрял, восхвалял, льстил, клеймил врагов и лгал хотя бы через призму своего ушедшего таланта. А Башмет… Когда он, сказав несколько слов о «Яблоневом Лесе», начал играть, Тамара поняла, что его альт звучит сегодня с такой же красотой и силой, как в тот декабрьский день среди светящихся тернеровских картин.

И в то же мгновение с ужасом поняла, что не может его слушать. Не может.

Она говорила себе, что это глупо, что музыкант волен говорить что угодно, и льстить волен, и лгать, что так было везде и всегда, при царях, королях и большевиках, что он вообще лишь проводник, через которого приходит в мир музыка, и слова его не имеют никакого значения… Она повторяла себе все это, поднимаясь по ступенькам к выходу из зала. Хорошо, что место у нее близко к этим ступенькам, хорошо, что ушел сосед с двумя айфонами. По крайней мере, никто не обращает внимания, как она пробирается к двери. Ну да и в любом случае никто внимания не обратил бы.

«Это глупо, глупо! Это неправильно. Да что это со мной? Я не понимаю!»

Эти слова еще вертелись у Тамары в голове, когда она выходила на площадку перед Домом музыки, когда сбегала по длинной лестнице к набережной… Но она уже понимала, что с ней происходит.

Она ничем не отличается от тех, о ком не думает с ежеминутным отвращением только потому, что заставляет себя не думать вовсе. Она слушала игру мальчика и прикидывала, как ей лучше добраться до Ростова Великого. Она готова была восхвалять книгу чудовищной твари, которая – она своими ушами слышала – говорила перед телекамерами, что русским сиротам лучше умереть на родине, чем выжить в Америке, и грозила при этом пальцем, на котором сверкал каратный бриллиант.

Тамара стремительно шла по набережной, не чувствуя, как ветер распахивает ее незастегнутый плащ, и гнев, яростный гнев на себя, на свою трусость, на пустое любование собою сотрясал ее сильнее ветра.

Она остановилась только потому, что поскользнулась на прилипшем к асфальту одиноком желтом листе и пришлось схватиться за парапет, чтобы не упасть.

Впереди сиял цепочкой огней Большой Москворецкий мост. Она смотрела на него, на ярко освещенный храм Василия Блаженного, на звезды кремлевских башен, и гнев – на себя, на свое ничтожество – теперь не сбивал ее с ног, а разрывал изнутри.

«Меня не пообещали убить, арестовать, выслать, ввергнуть в нищету – меня всего лишь припугнули, что я потеряю возможность посещать сборища бомонда, на равных болтать с Катей и прочими. Что мне придется переменить привычки. И я, я… Я испугалась этого настолько, что оказалась готова юлить, угождать, унижаться… Лгать! Да, лгать. Я согласилась назвать черное разноцветным. Ну конечно, ведь я такая утонченная, я не делю жизнь на черное и белое, я вижу нюансы, за то меня и сочли нужным использовать! Боже мой, неужели это я?!»

Тамара задыхалась от гнева, не замечала, что стучит кулаком по парапету и обдирает пальцы о гранит.

На мосту перед нею маячили две фигурки зябнущих мальчиков – они охраняли немцовский мемориал. Она вспомнила, как всплывала и всплывала февральской ночью в Сети вот эта жуткая открытка: веселые луковки Василия Блаженного, ярко освещенные кремлевские орлы и звезды – и человек, мертво, страшно лежащий на мокром асфальте. Знакомство с ним было шапочное: встретилась на премьере в Ленкоме, Немцов сказал, что у них совпадают вкусы – когда он ходит на фильмы, о которых она пишет, то всегда впечатление оказывается в точку, она попросила об интервью, он удивился, улыбнулся и пообещал обязательно… Через неделю его расстреляли на этом сверкающем мосту, под этими луковками, звездами и орлами, посреди Москвы, прекрасной ее Москвы, которую она так любила.

Все это пронеслось в Тамариной памяти мгновенно, раскатами, как бетховенская музыка, и, вздрогнув, вскрикнув от физической совершенно боли, она закрыла лицо ладонями и в голос заплакала.

Сколько это длилось, Тамара не знала. Она вздрагивала, всхлипывала и не чувствовала ни холода, ни дождя.

Когда она опустила руки, они были мокрые и дрожали. Айфон выскользнул на асфальт, экран треснул. Машина высветилась на надтреснутом экране совсем рядом и пришла через минуту.

Водитель всю дорогу испуганно поглядывал на Тамарино мокрое лицо, на ее распухший нос и ободранные пальцы, которыми она вытирала слезы.

– Что? – сказал Олег, когда она вбежала в спальню и остановилась, задыхаясь. – Что?!

Он отбросил одеяло, сел, не отводя от нее глаз, протянул руку к протезу, стоящему у кровати.

– Я… Я просто дрянь… – пробормотала Тамара и, ударившись коленом об угол кровати, села на пол. – Ничтожная, трусливая дрянь, – повторила она.

И снова закрыла лицо ладонями. Ей казалось, что печать ничтожества пылает у нее на лбу. Она не плакала больше, не вздрагивала – утонула во тьме отчаянного стыда.

И не сразу почувствовала, как из этой тьмы, из черной пустоты поднимают ее, вытаскивают руки ее мужа.

– Ты живая. – Тамара услышала его слова затылком, к которому он прикасался губами. – Живая, все в порядке. У Маринки что?

Она впервые за целый день, за целый вечер вспомнила то, о чем с тоской думала все утро: Марина была беременна, и не получилось, и одна она, одна, и вроде бы ни в чем ее мама перед ней не виновата, но почему не отпускает сознание, что дочкина жизнь каким-то странным образом попала в орбиту ее жизни, что все дело в этом?..

– Ничего… – пробормотала Тамара. – У нее ничего.

– Успокойся, – сказал Олег. – Посиди, успокойся.

Она сидела неподвижно на краю кровати, куда он посадил ее, подняв с пола. Он тоже не двигался, обхватив ее сзади обеими руками. Его подбородок упирался в ее макушку. Оба молчали. Потом Тамара почувствовала, как Олег легонько подул ей в затылок. Может быть, он просто хотел получше ее успокоить, но то, что произошло с ней от этого дуновения, покоем вовсе не было.

Острое, сильное желание, идущее от него, отдалось в ее теле, заставив вздрогнуть, а потом не медленно, а мгновенно прижаться к нему. Она чувствовала его спиной, плечами, всем телом… И всей собою. Это было так странно! Нет, не странно – просто забыто, давно забыто. Она была уверена, что это улеглось в ней уже навсегда, – и вдруг все, что было в ней живого, поднялось, взвихренное ветром гнева, и слезами пролилось, и взметнулось теперь вот этой силой любви и влечения.

Тамара обернулась к мужу, и упали они вместе на кровать, и забыли обо всем, кроме чувств таких безоглядных и сильных, что в них вся жизнь собирается, будто в пронзительную точку.

Она не поняла, когда прекратился в ее теле этот пронзительный свет, или звук, или импульс. Но вдруг охватила ее невесомость, волшебная легкость, и она засмеялась, и открыла глаза, и обнаружила себя в кольце рук своего мужа, обвивающую его руками и ногами, совершенно с ним соединившуюся, слившуюся.

Он прижал ее к себе напоследок очень сильно, потом отпустил, положил рядом и сказал:

– Так что все-таки случилось?

Тамара засмеялась. Ее муж был неизменен, как ветер или утес. Да, ветер и утес ничем не похожи друг на друга, но неизменность – их общая черта.

Казалось, он слушает ее рассказ не слишком внимательно. Но она знала, что это обманчивое впечатление: такая у него манера слушать, выявляя главное.

– Только не говори, что ты позвонишь Солнцеву, – сказала Тамара.

– Я и не говорю. – Олег пожал плечами. Сердце у нее забилось быстрее от этого знакомого, любимого и сильного движения. – В этом нет смысла.

– Да, за ним серьезные силы, – вздохнула она.

– Не в том дело.

– А в чем?

– Что бы я ему ни сказал, он воспримет это как готовность договариваться. А ты с ним, по-моему, договариваться не хочешь.

– Не хочу. – Она даже головой помотала для убедительности. – Ни на каких условиях!

– Ну и не надо. Ты решила. Ты решилась. Дальше – будь что будет. Так бывает, Тамар, – сказал Олег. – Не слишком часто, но бывает. Похоже, у тебя именно такой случай. Ну и ладно! – Он повернулся на бок. Кровать заскрипела под тяжестью его тела, когда он поцеловал Тамару. – Что он тебе… решающего может сделать? Пока я жив, ничего.

– Что значит, пока ты жив? – насторожилась Тамара. – У тебя неприятности?

– У всех сейчас приятного мало.

– У всех ладно. У тебя, у тебя – что?

– У меня правда то же, что и у всех, ничего особенного. – Он успокаивающе коснулся ее плеча. – Будущего нет. Это угнетает.

– Меня тоже это, – вздохнула она. И спросила: – Думаешь, это навсегда? Они – навсегда?

– Думаю, нет. Людям это не нужно.

– А что им нужно, людям? – усмехнулась она.

– Ну да, о высоких материях мало кто думает. – Олег покосился на нее и улыбнулся. – Но людям все-таки не нужно, чтобы ты не могла писать про что хочешь. Или чтобы закрылись мои заводы. Их желания на это не направлены.