Снова видела она, как Митяй с ухмылкой топчет любовь.

Началось с того, что Митяй опоздал на свидание. А в этот вечер Катя с особенным нетерпением ждала его. На фабрике сегодня произошло событие, о котором они непременно должна рассказать Митяю.

Но дорожки и аллеи начали уже пустеть, молодежь расходилась по домам. Сад, загадочно притихший, будто что-то затаивший, с пустыми аллеями, залитыми холодным лунным светом, стал чужим, недобрым. Катя, одиноко сидевшая на скамье, испуганно поднялась, услышав шаги, которые узнала бы в тысяче других.

Митяй снисходительно поцеловал ее и сказал небрежно:

— Извиняюсь, опоздал.

— Ты послушай, Митя, что у нас на фабрике сегодня случилось, — рванулась к нему Катя. — Ты наш трепальный цех знаешь? Ну, ладно… Там со времен Саввы Морозова в окнах стекол не было. И не вставишь: работницы враз задохнутся от хлопковой пыли. Морозовская вентиляция! Летом туда-сюда, а осенью и зимой каково? Трепальницы свой цех «Сахалином» прозвали. И вот, слушай… Сегодня их перевели в новый цех, с настоящей вентиляцией и со стеклами в окнах. Со стеклами, Митя! Вошли они и ахнули! А тетя Варя, она на «Сахалине» тридцать лет проработала, перекрестилась и директору поклон в пояс отвесила. Тот как закричит на нее: «Чего ты мне кланяешься? Я тебе господь бог, что ли?» А тетя Варя отвечает: «Не тебе, сынок, а Советской власти кланяюсь». Хорошо как, верно, Мити? А сегодня вечером слышим — поют в трепальном. Сахалинницы поют! Понимаешь ты это?

Катя теребила Митяя за рукав и смеялась счастливым смехом.

Митяй удивленно посмотрел на нее. Глаза блестит, смех какой-то особенный, а на платке и в волосах хлопковые пушинки. Видно, прямо с фабрики прибежала сюда, чтобы рассказать об этом событии. Ну, до чего же смешная эта Сосулька!

— Значит, в трепальном стекла вставили? — насмешливо скривился Митяй. — Тоже мне, достижение! Вот когда наши рабочие не тачками, а кнопками орудовать будут, в галстуке и при манжетах, вот это да, достижение будет! Вот к чему мы должны стремиться.

— А пока твоих кнопок нет, может, работниц обратно на «Сахалин» прогнать? — отодвигаясь от Митяя, ломким голосом спросила Катя. И с трудом переломив себя, сказала спокойно и твердо: — Не хочу больше об этом говорить. Что-то охота пропала. А ты почему опоздал, Митя?

— Стенгазету делал. Замучили меня с ней, — отвел Митяй глаза в сторону. — А ты небось шут знает что подумала?

Катя подняла на него глаза доверчивые, но все понимающие, и Митяй смутился.

— Соврал я тебе, Катюша. Никакой стенгазеты я не делал. Я весь вечер в шахматы с Генькой играл. На квартире у него был. Вот у кого книг, божечка ты мой! У него и Ницше есть, и Фрейд, и еще какие-то Шопенгауэр и Блавацкая. А пора уже и нам этого Ницше почитать. Обязательно прочитаю!

Смущение и виноватость Митяя уже исчезли, он говорил весело и воодушевленно, но, взглянув на лицо Кати, осекся и тут же загорячился:

— Ну, а что в этом такого? Я лично ничего такого в этом не нахожу. Узко вы смотрите на вещи, дорогие товарищи! Нам нужна во всем философская широта взглядов, а не узкое доктринерство! Вот как я это дело понимаю.

Фразу о философской широте взглядов Митяй услышал сегодня от Геньки, она ему очень понравилась, и он решил, что сейчас ее можно применить с эффектом. Но эффекта не получилось. Катя улыбнулась, как улыбалась, когда ей бывало невесело, краешком рта, и сказала с иронией:

— На глазах умнеешь, Митя.

Митяя почувствовал себя обиженным.

— Я-то умнею, а по тебе не заметно. Чего ты к Геньке привязываешься? Корову он у тебя увел или что? Спорит человек о любви, свой взгляд на это имеет, только и всего. А ты ему черт-те что хочешь припаять.

Катя сидела опустив голову, переплетя руки на груди и крепко зажав кисти под мышками, словно хотела удержать что-то рвавшееся наружу. И все же не удержала, отбросила руки и вскинула голову.

— Только и всего? Эх, Митя!.. — голос ее страстно зазвенел, как в любимой песне. — Они нас в самое сердце бьют. По-моему, кто любовь убивает, тот и человека убить может. Убивают уже! В наших послов стреляли, в партийцев бомбы бросают. Они в наступление переходят, а ты — «только и всего». Порченый ты какой-то стал, Митя.

Митяй слушал ее сначала удивленно, потом заметно растерялся. Но сдаваться он не хотел.

— И вправду, вылитый попугай, — проворчал он, отвернувшись. — Нахваталась умных слов, а что к чему не разбираешься.

Катя не слышала этих обидных слов. Она с трудом сдерживалась, чтобы не броситься к Митяю в порыве нестерпимой материнской жалости и страха, как к ребенку, от которого надо отвести опасность. Ей хотело обнять его и всего закрыть своими тоненькими девичьими руками, чтобы защитить, охранить, удержать. Но, взглянув на Митяя, она почувствовала, что делать этого не надо. Засунув руки в карманы и закинув ногу на ногу, он насвистывал «Кирпичики». Во всей его позе был вызов и отчуждение. Катя вздохнула и сказала грустно и ласково:

— Иди, Митя. Тебе вставать рано. А я высплюсь, я завтра во второй смене работаю.

Митяй ушел, сухо простившись и по-прежнему насвистывая. Снова на пустой аллее в ярком, но равнодушном свете луны зачернела одинокая девичья фигурка. Устало сложив руки на коленях, Катя сидел так неподвижно, что ее можно было принять за статую, если бы не широко раскрытые глаза с блеском луны зрачках.

Ночная бабочка с разлета ударилась ей в лицо и защекотала, трепеща нежными крылышками. Катя испуганно ойкнула, потом улыбнулась и осторожно снял бабочку со щеки. Глядя с печальной улыбкой на хрупкое существо, доверчиво отдыхавшее на ее ладони, Катя думала о Митяе.

Высоко забравшаяся луна побледнела, а из слободок прилетела далекая перекличка петухов, когда Катя решила: «Расскажу все ребятам. Одного оставлять Митяя сейчас нельзя. Какой-то он неожиданный и ненадежный стал. Впрямь порченый…»

Но выполнить это Кате помешало огромное событие, захватившее все ее чувства и мысли. Она должна была стать матерью. В обеденный перерыв запиской вызвала Митяя в сад. И даже густые ресницы не могли скрыть ликующего блеска ее глаз, когда она сказала об этом Митяю. А он сделал строгое лицо и надолго замолчал.

— О чем ты думаешь? — удивилась Катя.

— Ни о чем не думаю. Думать потом будем. Зачем раньше времени беспокоиться.

— Беспокоиться? — остановилась Катя.

— Да брось ты, Сосулька! — поморщился Митяй и, взяв ее под руку, снова повел по аллее. — Не усложняй ты, ради бога, это дело.

Кати выдернула руку и одна пошла к выходу из сада.

Был конец августа. Дали, чистые и светлые, отодвинулись и похолодели. Сад в тоскливом ожидании осени был тих, грустен и гулко ухал, отзываясь на каждый звук, как пустой покинутый дом. Где-то в глубине застучал дятел, а казалось, что он долбит рядом, на самой аллее. Сверкая и переливаясь на солнце, плыли по воздуху паутинки, липли к лицу Кати, и она печально задумалась: почему они всегда навевают на нас грусть расставаний и утрат?

Что-то зашуршало сзади. Катя быстро и обрадованно обернулась. Но это был желтый лист, с сухим жестяным шорохом летевший по аллее. «Осень скоро, — тоскливо подумала Катя. — Осень…»

А через несколько дней губкомол неожиданно направил на рабфаки шесть вышнемостовецких комсомольцев. В их число попал и Митяй Горелов. Катя под первым осенним дождем прибежала на вокзал. Только что кончился митинг, и на перроне кучкой стояли и уезжающие и провожавшие. Митяй не догадался отойти в сторону, и Катя, робея под насмешливо-сочувственными взглядами ребят и девчат, стояла опустив голову и зябко поеживаясь. Тапочки ее промокли насквозь, когда она бежала с фабрики на вокзал.

— Почему молчишь? — уныло спросил Митяй.

— Так. Сама не знаю. На душе кошки скребут.

— Кошки пустяк, — вздохнул Митяй. — А у меня на душе собаки воют. У-у-у! — завыл Митяй и засмеялся.

Катя тоже улыбнулась, но улыбка получилась какая-то недоконченная, и, дрогнув губами, она сказала:

— И хорошо, Митя, что ты уезжаешь отсюда, и жаль мне тебя. Один теперь будешь. А тебе нельзя быть одному.

По лицу Митяя, сразу замкнувшемуся, видно было, что он понял все, что хотела сказать Катя.

— Меня жаль? — высокомерно хмыкнул он. — Странное дело. Нянька, что ли, мне нужна? Няньки мне и здесь надоели.

От этих самоуверенных и отстраняющих слов Кате стало еще тоскливее и беспокойнее. Промокшие ее ноги ломило от холода, и она задрожала от какой-то внутренней стужи. Боясь расплакаться, она сказала:

— Ты не сердись, Митя, я пойду. Боюсь в совпартшколу опоздать.

Митяй не обратил внимания, что Катя идет в совпартшколу в неурочное время. Он отчаянно махнул рукой, заторопился и стал сбивчиво просить Катю писать ему почаще, на его письма отвечать сразу, не откладывая, а в случае чего-нибудь такого — ну, она же понимает! — немедленно телеграфировать ему. Катя пообещала и писать и телеграфировать, покраснела от его поцелуя при людях и ушла.

Обратно, в общежитие, она бежала, не обходя луж, не видя их, а когда вошла на монастырский двор, на колокольне ударил большой колокол. Тяжкие, но звонкие удары кругло покатились вниз, обрушились на Катю, оглушили и смяли ее. Качнувшись, она в изнеможении прислонилась к мокрой стене колокольни. Она задыхалась от горя и летела в черную глубину такого отчаяния, когда кажется, что все рухнуло, что нельзя больше жить. А тягостные удары мрачно гудящей меди продолжали мучительно-гнетуще падать на ее голову.

Катя оттолкнулась от стены и оглянулась, почувствовав, что сзади кто-то стоит. Стояла женщина, не старая, но с темным и сухим, словно окостеневшим, лицом, с синими тенями под большими печальными глазами. По черной длиннополой одежде Катя узнала монахиню.