Как назло, тетя Аня «испортилась» как раз в тот момент, когда в решающую стадию вступила кампания по доставанию обратных билетов. Волшебной силы сергей иванычей хватало лишь на поездку в один конец, так что заботиться о возвращении нужно было самим. Поэтому обычно отдыхающие немедленно по приезде записывались в очередь на заветную обратную плацкарту. Как и во всех подобных очередях, поначалу отмечались всего один-два раза в неделю, но ближе к концу августа приходилось ходить на привокзальную площадь каждый день утром и вечером.

Нечего и говорить, что в условиях поразительной легкомысленности обеих матерей за очередью следили в основном Петя и Павлик.

— Тетя Аня, почему вы еще здесь? — сердился Петя, вернувшись с пункта приема посуды и обнаружив Аньку и Эллу одинаково погруженными в мечтательную прострацию.

— А где я, по-твоему, должна быть, зайчик?

— Тетя Аня! — выходил из себя парень. — Я не зайчик, я Петя! Зайчик — это Павлик, ваш сын. А вы сейчас должны быть на площади. Отмечаться. Бегите скорее, а то очередь пройдет.

— Ну, пройдет и пройдет, — беспечно говорила Анька, спуская, тем не менее, ноги с кровати. — Может, оно и к лучшему… Значит, ты у нас не зайчик, ты у нас Петя. А кто же тогда волк? Волк… это… я!

И тут же, подмигнув Павлику и шутливо рыча, она набрасывалась на Петю, принимаясь тормошить и щекотать парня, что и вовсе приводило его в настоящую ярость.

— Хватит! Нет! — вопил он, отбиваясь и топая ногами. — Да что с вами такое, тетя Аня? Совсем в детство впали, да?

— Наоборот, Петенька, совсем наоборот, — вступала в разговор Элла, не отрываясь от созерцания голых стропил «Петропавловской крепости». — Тетя Аня наконец-то повзрослела.

— Повзрослела?! Значит, пусть идет отмечаться! — кричал Петя. — Там детей не принимают, а то я бы сам пошел! Я не понимаю: вам что, на работу не надо? Вас же уволят, и тетю Аню и тебя!

— Не уволят, Петенька, не волнуйся… — лениво отвечала Элла. — Анечка, а чего б тебе и в самом деле не сходить, не отметиться? Видишь, дети нервничают, а им еще жизнь жить.

— Не сходить, не отметиться? А я что делаю? Я и не хожу, я и не отмечаюсь! — хохотала Анька.

Хохотала, но шла. Не для себя, для Павлика. Она-то готова была прожить остаток жизни именно здесь, в Дельфах, в ночном обмороке свиданий на мостках дельфиньего царства. Она-то до конца света дышала бы только так — губами, распухшими от поцелуев. Она-то точно так же коротала бы дни, переходя от глубокой бездумной задумчивости к безудержному и беспричинному веселью… Она-то — да… Но Павлик… Павлику было всего четыре с хвостиком, а потому рассчитывать на то, что он вдруг превратится в самостоятельного Петю и уйдет в автономное плавание, попросту не приходилось. А что тогда приходилось? Приходилось идти отмечаться, чтобы купить этот треклятый билет туда, куда ей меньше всего хотелось: домой, в Питер.

И она шла на площадь, где толпились нервные, трясущиеся от страха люди, полагающие себя взрослыми, где каждый следил за каждым и подсиживал каждого, и все свои помыслы сосредоточивал на том, чтобы продвинуться еще на три, на два, на полшага вперед, как будто в этой потной и неприятной суете и заключались суть и назначение жизни. Шла и поражала соседей своим нелогичным, странным, нездешним спокойствием, которое неспроста называется олимпийским: ведь Олимп находится совсем недалеко от Парнаса, а значит, и от Дельф, а значит, и от пупа мира, от завязанного на мостках дельфинария узла, частью которого она ощущала себя и который, увы, должен был вот-вот развязаться.

Люди из очереди глядели на нее и думали: вот ведь божий одуванчик, не от мира сего, и как только такие выживают? Но она-то знала, что выживают как раз они, в то время как она, Анька, живет. И еще она знала, что эта взъерошенная нервная толпа в итоге обязательно разъедется, потому что все и всегда в конце концов уезжают.

Уезжал и Ким: его командировка заканчивалась в середине следующего месяца. Отмечаясь одновременно на три разные августовские даты, Анька почти мечтала о том, чтобы билетов не хватило, — тогда можно было бы перенести отъезд на сентябрь и урвать у выживания еще одну недельку в пользу жизни. Однако всё получилось именно так, как она боялась: билетов оказалось много, на выбор. Впрочем, тут это слово было совсем не к месту: выбор, да не тот, совсем не тот, какого хотелось бы.

Поезд уходил двадцать девятого утром; последнюю ночь они почти не отрывались друг от друга, как будто любовью можно запастись впрок. Дельфины, чуя недоброе, тревожно метались в вольере, нарезая воду на ломти треугольными ножами плавников. О, всемогущий Зевс, о великая Гера, отчего вы не придете на помощь своей заблудшей сестре? Где ваши меткие стрелы, Артемида и Аполлон? Где твоя мудрость, могучая Афина, где твоя ловкость, изворотливый Гермес? Неужели вы так и оставите в беде несчастную Афродиту?

— Я позвоню тебе, как только вернусь в Москву, — шептал он.

— Да, да… — твердила она, размазывая губы по его плечу.

— Позвоню и приеду.

— Да, да…

— Я увезу тебя, слышишь?

— Да… да…

А рядом, в нескольких метрах, нарезали плавниками пространство вечные боги, знающие цену обещаниям смертных. Ничто не повторяется, а значит, ничто не подлежит сохранению; прощайтесь, люди! Прижмитесь друг к дружке напоследок, получше запомните вкус этих губ, запах этого тела; сейчас это есть, а завтра не будет — да вы и сами знаете это не хуже богов.

Он действительно позвонил, причем даже раньше, чем она думала. Анька в тот момент в потной запарке возилась на кухне, снимала пенку с варенья из вишни, купленной на обратной дороге. Целое ведро, почти задаром, большая удача. Трубку снял Слава:

— Аня, тебя!

— Кто?

— Не знаю. Подойди, узнаешь.

Чертыхаясь, стала отдирать от ладони шумовку, потом решила, что черт с ней, не надо; роняя сладкие капли розовой пены, рванула к телефону. Волосы липли к потному лбу, лезли в рот, мешали, и ничего не поделаешь: липкие руки — не в помощь, да еще и шумовка… Кое-как прижала плечом скользкую трубку — вертится, выпадает, вот же зараза!

— Славик, ну помоги, ты что, не видишь? Волосы, волосы… отведи волосы! Да ладно, хватит! Алло! Алло! Я слушаю!

— Афродита?

«Господи-боже-мой…»

— Афродита… Алло!

Анька никогда еще не слышала его голоса по телефону; возможно, поэтому он показался не совсем таким, каким должен быть, каким-то неправильным, что ли. А уж имя Афродита — так это вообще ни к селу, ни к городу. Оно не очень-то подходило даже там, в Дельфах, а уж сейчас и вовсе…

— Да…

А вот это уже точно был ее голос, в этом можно было не сомневаться. Потому что вот же она, Анька, Анна Денисовна Соболева, стоит в прихожей своей чертовой квартиры у своего чертова телефона в своем чертовом переднике, держа на отлете руку с чертовой липкой шумовкой. И слово вроде как было тем же: «Да»… Ну, конечно, тем же: ведь именно его шептали тогда вот эти чертовы губы. И, тем не менее, слово прозвучало совершенно не так, неправильно. Неправильными были и слово, и голос, и она сама; неправильным было все на свете, включая и сам свет… — эх, выключить бы его прямо сейчас! Эй, господи-боже, поверни выключатель! Тошно…

— Я не вовремя? — спросил он.

— Да… нет! Нет.

«Нет» — вот оно. Наконец-то оно нашлось, правильное слово.

— Я приеду?

— Нет! Да! Нет…

— Я приеду! — прокричал Ким и повесил трубку.

Она вернулась в кухню, оцарапавшись по дороге об удивленный Славин взгляд. Но разве в этом дело — в Славе и в его взглядах? Плевать ей было и на взгляд и на Славу! Разве в этом дело? Разве в этом…

— Капает… — сказал муж, глядя ей в спину.

Ну да, вот уж с этим не поспоришь. Капала на пол розовая пенка вишневого варенья, капал за окном холодный сентябрьский дождь, капали в миску прозрачные соленые капли из ее собственных глаз.

— Сейчас подберу.

Ким примчался-таки в Ленинград к концу недели. Встретились у гостиницы. Поднялись в номер, разделись, легли и сделали это. Не так, не то, неправильно. Когда она одевалась, он сказал, глядя в окно:

— Все будет хорошо, я тебе обещаю…

Она подумала, как ответить, и решила не притворяться, поскольку дела это все равно не меняло. В конце концов, если кто-то должен произнести это вслух, то пусть лучше она.

— Нет, Ким, не будет. Было и прошло.

Что-то похожее на Дельфы промелькнуло только в прощальном поцелуе, да и то лишь потому, что был он прощальным. Анька спустилась по лестнице, миновала двусмысленную ухмылку хамоватого гостиничного швейцара и вышла под дождь. На этот раз капал только он, родной ленинградский дождик, мелкий, чумазый, надоедливый. Только дождик, и никакого тебе варенья, и никаких тебе слез. Потому что выбор остался за нею — пусть тяжелый, пусть болезненный, но выбор, ее выбор. А выбор — это свобода. А свобода — это восторг.

Вот об этом и рассказать бы несчастной брошенной Ирочке… Но как такое расскажешь?

8

Станция «Семнадцать мгновений зимы»

Как такое расскажешь? Ирочка-куколка, Ирочка-дюймовочка с виртуозно накрашенными заплаканными глазами сидит, опустив голову, рядом с Анькой, ждет ответа, совета, секрета.

«Почему они к тебе так липнут, мужики?»

А ведь действительно липнут. Правда, ответ на вопрос «почему?» знают только они сами, а может, и они не знают. Но разве в этом дело? Дело не в них, не в «мотыльках окаянных». Дело в тебе, в твоей свободе. Нельзя отдавать ее другим, нельзя, и точка.

— Я выбираю сама, — говорит наконец Анька. — Вот и весь секрет. Не жди, пока выберут тебя, решай своей головой.

— И всё? — недоверчиво спрашивает Ирочка.

Она явно разочарована. Спрашивала совета, что называется, по жизни, а получила невесть что, пустую отговорку. Правду редко принимают — уж больно она проста. Скорее поверят в какой-нибудь приворот, волшебство, оккультную едритскую силу. Как сказала бы Элла, дети, что с них возьмешь…