Марк с силой сжал бокал — так, что побелели костяшки пальцев и попытался проглотить вновь сдавивший горло ком. С губ сорвался смешок — нервный, горький, как вкус абсента на его языке.

— У меня не было отца, Макс. Он всегда был где-то… в пекарне, с женщинами, где угодно, но только не со мной. — С трудом выдавив из себя эти слова неровным голосом, Марк сделал глубокий вдох и едва сдержал застрявшее в горле рыдание. Хотелось кричать. Выкричать, вырыдать, выкинуть наружу всю боль, которую породили в нем слова брата. Как же он ошибался, как он не понимал…

— Господи… Макс, ты даже не представляешь, как я завидовал тебе все эти годы… — слова падали, тяжёлые, неподьемные, болезненные. — Я думал, что у тебя есть мать, что она любит тебя… Что ты обладаешь тем, чего никогда у меня не было… А выходит… — не в силах сидеть, Марк вскочил на ноги и отошёл к окну, тяжело опершись на подоконник. — Не могу поверить…


Слушая то, что говорил брат, Макс словно оцепенел. Как будто тоже не мог поверить в услышанное. Он помолчал, когда Марк быстро вскочил с места и отошёл к окну. Прошло несколько секунд, и Макс сделал то, что желал сейчас сделать больше всего — поднялся следом и встал рядом с братом, глядя на унылый полумрачный сад за окном.

— А выходит, что у нас украли почти три десятка лет. Все те годы, когда мы могли быть друг у друга. — Он снова замолчал, но слишком затягивать паузу не стал: — Помнишь, вот ту ёлку на Новый год мы наряжали в последний раз перед тем, как ты уехал? — Он указал на огромную ель, метров пятнадцать высотой. — Возились тогда весь день, какие-то табуретки тащили, чтобы до верха дотянуться. Ты тогда себе руки ободрал. — Он горько усмехнулся, бросив короткий взгляд на брата. — После этого я уже к ней не подходил. Мама особо праздники не любила. В основном меня забирали бабушка с дедом. У них было по-настоящему круто на Новый год. Тебе бы понравилось. Или там тоже было круто на Рождество? — Макс сначала говорил быстро, потом — медленно, подбирая слова. И уточнил наконец: — Я ведь вообще ничего о тебе не знаю. Так — обрывки. Того, что папа Бен пропадал в пекарне и с женщинами — в первую очередь. Я ведь тоже тебе завидовал. И всё, чего сейчас добился, наверное имею вопреки, а не благодаря.


Марк смотрел на ёлку, о которой говорил брат, и непрошенные, непролитые слезы снова застлали глаза. Он помнил это дерево. Помнил, какими счастливыми они были, когда наряжали его. Игрушек было мало… Они вешали на ёлку все, что могли найти — шишки, завёрнутые в фантики из-под конфет кусочки хлеба… Наверно, выглядело все аляповато, но главное — то, что они делали это вместе. Были вместе. И потому были счастливы, несмотря на то, что не обладали тогда тем, что у них есть сейчас. Но все это — деньги, машины, и возможность купить что угодно — похоже, не сделало по-настоящему счастливым ни его, ни Макса. Тоска о тех мальчишках, вместе украшавших ёлку, сдавила грудь.

Но ведь вот он, его брат. Стоит с ним рядом. Говорит с ним. Несмотря на все, что он сделал. И Марк вдруг понял: ещё не поздно. Никогда, пока жив, ничего не поздно.


— У меня тоже были бабушка и дедушка, — заговорил наконец Марк, — они любили меня. Наверно, я неблагодарный ублюдок, если мне этого было мало. — Он повернулся к Максу, не скрывая боли в глазах, да и не в силах был скрыть ее, даже если бы захотел, и продолжил: — А я ведь тоже все делал вопреки. Жил вопреки, играл вопреки… Все хотел доказать тебе и маме, что могу и без вас. Что чего-то стою. Чтобы она пожалела о том, что бросила меня. Чтобы ты завидовал мне… — Сердце билось натужно, отчаянно, надрывно, словно просило прекратить эту пытку, но Марк пошел до конца:

— Знаешь, а у меня ведь ничего нет, Макс. Пентхаус, машины, женщины — все не в счёт. За всю свою жизнь я так и не нашел главного — того, ради чего просто стоило бы жить. И только теперь понимаю, что самым ценным оказалось то, в ненужности чего я пытался убедить себя столько лет… — Марк снова глубоко вздохнул, набираясь сил, как перед прыжком и сказал:

— …Ты. Ты не представляешь, как мне не хватало тебя все это время. — Марк покачал головой, уставившись взглядом в подоконник, — я смотрел все твои матчи, знаешь. Только телевизионная картинка не могла мне заменить тебя настоящего. Не делала меня к тебе ближе, как ни тешь себя подобной иллюзией. — Он замолчал, не в состоянии говорить дальше, хотя сказать хотелось ещё многое, очень, очень многое…


Взгляд Макса из робкого превратился в удивлённый. Снова. Марк говорил такие слова, которые он и сам хотел сказать, просто какой-то страх — быть отвергнутым, что ли? — не давал ему этого сделать. Вновь понять, что он не нужен, что является каким-то чужеродным элементом в том, где должен был занимать своё место, будет ему не по силам.

Но брат говорил, что он нуждался в нём, что интересовался его игрой — тем немногим, что было ему доступно. И это порождало внутри что-то настолько непривычное, но в то же время закономерное, что Макс почувствовал облегчение. Теперь всё могло стать иначе, и в их силах было изменить то, что нужно было изменить уже очень давно.

— Мне тоже тебя не хватало всё это время. Хотя бы для того, чтобы накидать всякой ерунды на нашу ёлку. — Он усмехнулся и растёр шею ладонью. Просто чтобы удержаться и не сделать то, чего ему так хотелось — обнять брата. — Я даже подумывал согласиться на предложение и отправиться покорять Штаты. Но почему-то этого не сделал. Назло, наверное.

Он пожал плечами, раздумывая о том, почему и вправду тогда не уехал из Питера. То, что разделило их когда-то давно, расставило свои акценты в их жизнях. И эту самую стену он сам, Макс Беккер, лишь только укреплял, действуя на противоходе.

— И наверное, мы многое делали назло друг другу. Вынужденно, но делали ведь?


Марк невольно усмехнулся шутке брата о ёлке и скривил губы в болезненной гримасе, когда тот упомянул драфт, на который не поехал.

— А я так ждал тебя тогда… Надеялся, что теперь все будет иначе. Что мы все исправим… Но ты не приехал. — Марк помолчал, не зная, как приступить к самой болезненной теме, но все же сказал: — Да, мы многое делали назло. — Он снова умолк, потом решительно добавил:

— Я сказал тебе назло то, чего не хотел говорить. Чего никогда не сказал бы, если бы не прорвалась безумная ярость, копившаяся во мне годами… Если бы не это мерзкое желание сделать тебе больно… За то, что ты так от меня далек, а я в тебе так нуждался… Мне жаль, Макс, я не могу высказать, насколько мне жаль всего, что я натворил. — Марк перевел дыхание, потом продолжил: — Я был настолько противен сам себе, что даже не находил мужества попросить у тебя прощения. — Он посмотрел на Макса — неуверенно, растерянно. — А сейчас ты стоишь передо мной, и я понимаю — неважно, простишь ты меня или нет. Но я себе не прощу, если так и не сделаю того, что ощущаю самым правильным сейчас. — Марк оттолкнулся от подоконника, помедлил, а потом обнял Макса. Вцепился в него, как утопающий, до боли сжимая и комкая в пальцах ткань рубашки брата. Будто боялся, что тот исчезнет, а он не успеет сказать ему того, что стоило сказать давно.

— Ты прости меня… Прости, пожалуйста. За все дерьмо, что я сделал. За все то хорошее, что сделать не сумел… — голос дрогнул и Марк крепче вцепился в брата. Он не может позволить Максу снова отстраниться от него. Не может потерять то единственное, что имеет значение.


Марк словно был его эхом, а он сам — эхом Марка. То, что говорил брат, чувствовал и хотел сказать и он сам. Только почему-то ему на это не хватало смелости или сил. Макс и сам не мог понять, чего именно. Но теперь, когда Марк вцепился в него, и он инстинктивно ухватился за него тоже, словно исчез барьер, который мешал им обоим сделать то немногое — и одновременно непомерное — что они должны были сделать.

Максу хотелось рыдать, и он совсем этого не стыдился. Потому что снова был мальчишкой четырёх лет, который размазывал по лицу слёзы, цеплялся за брата, уже зная неотвратимую правду о том, что того у него отнимают. Забирают надолго, возможно, навсегда. И не было ничего зазорного в том, чтобы через двадцать восемь лет, когда брат вернулся, вновь позволить себе настолько расчувствоваться.

— И ты меня прости. За всё. И к чёрту то, что было до этого. Теперь всё иначе будет.

Он говорил уверенно, чётко осознавая, что действительно всё переменится. Представляя эти перемены, но тут же отмахиваясь от них — ведь они совсем не могли быть в его фантазиях и вполовину так хороши, как будут на самом деле.

Он всё же отстранился, улыбаясь сквозь выступившие на глаза слёзы. Марк заговорил о том, что возможно, им нужно будет обсудить. Сегодня, сейчас, а может через годы, — но раз тема поднялась, больше нельзя от неё убегать. И, давая выбор брату, кивнул на стол, предлагая вернуться за него. Пусть Марк сам решит, хочет ли он обговаривать то, что случилось на Олимпийских играх. Или это — уже пройденный этап, завершить который можно парой слов. Для него он был таковым. Алиса стала частью прошлого, а теперь в прошлом должно было и оказаться то, что произошло тогда между ними с Марком, став спусковым крючком для копившейся годами ярости и обиды. Потому он просто спросил:

— Ещё абсента? Накидаемся уже вместе хоть раз.


Марк не сумел сдержать рыдания, когда Макс сказал, что теперь все будет иначе. Когда тоже попросил у него прощения, хотя Марку нечего было ему прощать. В этой игре в молчание они были наравне и абсолютные квиты.

С души будто упал огромный камень. Марк дышал тяжело, судорожно глотая воздух, и с каждым вдохом чувствовал, как отступает боль, как на место пугающей пустоты приходит то, чего он был лишён многие годы. Почти забытое чувство близости с братом… Но теперь, когда оно снова заполняло его, Марк узнавал это ощущение. Самое правильное, самое желанное на свете. Он больше не один. Он больше не мальчишка, незнающий как вернуть себе брата, которого у него отняли. Теперь он и сам не позволит ничему и никому разделить их. Никогда.