«Я подвожу итоги», — записала она примерно месяц назад в своем дневнике, который начала вести, приехав в Лондон, стараясь построить какие-то планы, чтобы попытаться преуспеть в жизни. Она всегда делала записи на чешском языке, постоянно опасаясь, что кто-нибудь случайно может однажды узнать, через что она прошла. «Мне почти двадцать пять лет, я здорова, у меня есть перспективная работа. Я материально обеспечена, при условии что буду жить на свое жалованье и не начну тратить сбережения, отложенные на будущее. Я живу в свободной, демократической стране, у меня непритязательная, но уютная квартира, и прежде всего я доказала, что могу жить одна. Счастливо? Конечно, намного, намного счастливее, чем в ту пору, когда меня связывали невыносимые отношения с мужем, которого я, очевидно, никогда не любила».

Еще не пришло время, ее рана была еще слишком глубока, чтобы она могла высказать на бумаге, что думает о Бенедикте Тауэрсе. Она упорно отказывалась видеть его, пока он устраивал ее отъезд в Европу, и точно так же она теперь прилагала все усилия, чтобы никогда не думать о нем. Она не ответила на одно длинное письмо, которое он прислал ей, когда она только приехала в Лондон. Зачем? Она не нуждалась в объяснениях, почему он принял такое решение. Она жила в его доме; она понимала лучше кого-либо другого, чем это было для него и почему он не смог все бросить. Это лишь усиливало ее презрение и гнев в равной степени как на свою глупость и веру в «любовь», так и на его непростительную слабость.

Она категорически отказывалась устанавливать телефон (в любом случае это было довольно сложно осуществить в Лондоне, все еще преодолевавшем послевоенную разруху), опасаясь, что однажды она услышит его голос в трубке и снова окажется в ловушке.

Сначала ей было невыносимо тяжело; сейчас мало-помалу она начинала чувствовать себя немного лучше, хотя ее выздоровление протекало медленно. Боль больше не терзала Людмилу, но иногда неожиданно возвращалась, поразив в самое сердце, когда она слышала какое-нибудь случайное замечание, видела затылок незнакомого человека или название фирмы «Тауэрс фармасетикалз» в газетах, или на этикетках, или во сне.

Людмила пообещала себе, что однажды — и довольно скоро, как она надеялась, — Бенедикт не сможет ее найти, а она перестанет думать каждый раз, когда звонят в дверь, что это он. Она сделала первый шаг к независимости, бросив работу, которую он ей нашел, в самом престижном аптекарском магазине или «аптеке», как называли англичане фешенебельный универмаг на Уигмор-стрит, известный как «Джон Белл и Кройдон».

Если Людмила добьется повышения в салоне Елены Рубинштейн, где она работала последние шесть месяцев, то начнет подыскивать себе другое жилье.

Когда автобус подъезжал к нужной остановке на Пикадилли, Людмила торопливо вынула из сумочки пудреницу. Ее опасения оправдались: лицо было немного испачкано типографской краской с газеты, а через каких-нибудь пять минут она впервые предстанет перед самой Великой Мадам, чья кожа, не тронутая загаром, оставалась по-прежнему чистой, без единого пятнышка, словно кожа женщины на сорок лет моложе — во всяком случае, так рассказывали Людмиле.

Пуховкой она стерла пятно краски и поярче подкрасила губы красной помадой — «Праздничной розой» фирмы «Рубинштейн». Так, этого достаточно. Ян Фейнер, поляк, сосед по дому на Мьюз-оф-Кингс-роуд и человек, первым рассказавший ей об открытии салона Елены Рубинштейн в Мэйфере[12], проинструктировал ее, как одеться и как вести себя. Главным образом благодаря Фейнеру у Людмилы неожиданно появился этот шанс на продвижение по службе. Фейнер был одним из любимчиков Мадам и явно знал, о чем говорил. Он был талантливым химиком, и постоянно ходили слухи, что его могут перевести в штаб-квартиру фирмы «Рубинштейн» в Нью-Йорке.

Сегодня Людмила последовала его совету насчет одежды, хотя ей было не слишком трудно выбрать у себя в гардеробе строгий темный костюм; оба ее костюма были «строгими и темными». Однако она не надела желтый в горошек шарфик, подарок Фейнера, принятый неохотно, как «талисман на счастье». С некоторых пор она ненавидела желтый цвет, но от Яна, худощавого, преданного науке молодого человека, она узнала, что, к ее несчастью, это любимый цвет Мадам.

— Она уверена, что желтый придает коже естественный оттенок, будто отсвет солнца, если носить его у лица, — сказал Фейнер. — Мадам понравится твоя кожа, а это будет уже полдела, чтобы получить работу. Я сам прежде всего обратил внимание на твою кожу, когда впервые увидел.

— Как мне следует к ней обращаться? — нервно спросила Людмила его накануне вечером, когда он заказывал ей вторую порцию джина с тоником в пабе на углу. — Я знаю, что в частной жизни она — княгиня. Я должна называть ее княгиней Гуриелли?

— Нет, в офисе к ней обращаются «Мадам» и называют «мадам Рубинштейн» за глаза. Если когда-нибудь ты встретишься с ней в обществе, вот тогда она будет княгиней Гуриелли; ее муж — он грузин из России — настаивает на употреблении титула даже во время приемов, которые они иногда устраивают для английского штата служащих в «Клэридже». — Он помолчал немного, затем рассмеялся: — Я впервые вижу, как ты из-за чего-то волнуешься.

Он сказал чистую правду. Позже, лежа без сна в постели, она поняла, что впервые за многие-многие месяцы на что-то надеется, а не просто механически проживает каждый день. Людмила была встревожена, полна недобрых предчувствий, но, как уверил ее Ян, это было совершенно нормальное состояние каждого, кто хотел получить творческую работу и собирался на собеседование с самой, внушавшей трепет, Еленой Рубинштейн, а не с Ческой Купер, младшей сестрой Мадам, которая возглавляла дело в Англии вместе с Борисом Фортером, хитроумным финансовым гением.

Людмиле впервые улыбнулась удача. Она знала, что мадам Рубинштейн один раз в несколько лет посещает Европу, чтобы проверить, нет ли среди служащих иностранных отделений компании, которыми управляли ее многочисленные родственники, нового дарования, возможности которого используются не полностью. Все директора дочерних фирм понимали, что должны кого-то представить. Было важно, чтобы мадам Рубинштейн вернулась в Америку, пребывая в полной уверенности, будто она одна в состоянии привести дела в порядок. Оба, и Фортер, и Фейнер, выдвинули кандидатуру Людмилы в качестве косметолога, не только пользовавшегося продукцией фирмы «Рубинштейн» с большим мастерством, но и наделенного воображением.

Людмила поднялась по широкой лестнице на этаж, где располагалась дирекция. У нее дрожали руки, но, помимо этого, она не сомневалась и не испытывала никаких других явных признаков волнения. Секретарша миссис Купер говорила по телефону. Увидев Людмилу, она взглянула на часы, а затем указала на стул, предлагая сесть. Из-за массивной двустворчатой двери до ушей Людмилы доносились гневные возгласы и несколько глухих ударов. Секретарша не обратила на шум никакого внимания, даже когда из кабинета выскочила миссис Купер, а за ней — суетливая на вид женщина, которая, как решила Людмила, работала в рекламном агентстве.

Мистер Фортер, представительный и спокойный, с улыбкой подошел к двери и жестом пригласил Людмилу войти. Подле стола, покрытого искусной резьбой, стояла мадам Рубинштейн в темно-малиновом парчовом костюме, положив одну руку, унизанную кольцами, на бедро. Она поджала малиновые, в тон костюму, губы и бросила на Людмилу изучающий взгляд, через секунду отвернулась и взяла что-то со стола. Это была колбаска. Откусив кусок, она указала рукой на диван. С той же невозмутимой улыбкой Фортер кивнул и удалился, тогда как Людмила прошла к дивану и села, попутно заметив, что на носках туфель Мадам выбиты две золотые короны.

— Итак, ти хочьеш работать над новими разработками, хм?

Не последовало никакого вступления, ни «доброго утра», только вопросительное хмыкание в конце предложения. Королева красоты ростом не выше полутора метров плюхнулась рядом с Людмилой на диван, словно инкрустированная драгоценными камнями статуя Будды; несколько ниток ограненных и отшлифованных рубинов панцирем покрывали ее большую грудь, запястья были закованы в тяжелые золотые браслеты, на указательных пальцах ее маленьких рук совершенной формы сверкало по крупному изумруду, и еще один был пришпилен к замысловатой шляпке.

Она скрестила на груди руки и пристально посмотрела на молодую женщину; глаза у нее были такими же темными и непроницаемыми, как и глаза самой Людмилы. Прежде чем Людмила успела открыть рот, она продолжила:

— Почьему ты думаеш, што мошеш делать эту очьень, очьень слош-ну-ю работу, хм?

Памятуя о наставлениях Фейнера, Людмила принялась пылко расхваливать новую пудру, недавно выпущенную фирмой «Рубинштейн»:

— По консистенции эта чудесная пудра решительно отличается от всех других. На прошлой неделе я продала в салоне очень-очень много новой пудры, и уже, честное слово, женщины приходят снова, чтобы заказать еще.

— Надеюсь, ты уговариваеш их сделать массаш лица прешде, чем продаеш им пудру? Ми имеем больше денег от продаши средств по уходу за кошей. Мой очьищающий крем — луший в мире, — ворчливо перебила Мадам.

Фейнер предупреждал Людмилу, что ей придется иметь дело с раздражительной особой в том числе и потому, что собеседование было назначено на утро. «После ленча Ее Светлость гораздо благодушнее».

— О, конечно, Мадам! — С какой легкостью она вымолвила это слово. И насколько отличалась, будучи полной противоположностью, выдающаяся, добившаяся грандиозного успеха исключительно своими собственными силами мультимиллионерша, сидевшая рядом, от потакающей своим прихотям, праздной, без единой мысли в голове мадам Тауэрс, которой Людмила угождала почти три года, потраченных зря.

— Ты — чьешка?

Людмила кивнула.

— Да, Мадам.

— Дикари эти чьехи. Поляки и чьехи не очьень-то ладят мешду собой. — Мадам засмеялась гортанным смехом, явно довольная тем, что Людмила покраснела. — Итак, мистер Фейнер, он гуворит, што ти очьень умная девушка. Ти спиш с ним?