Но как же разобраться во всем этом мне — девочке, которая ходит в школу, учится лучше, чем любой мальчик, рисует, пишет стихи и посещает студенческую «лигу искусств» по субботам, а по будням вечерами выпускает газету высшей школы (правда, в качестве корректора и помощника главного редактора; девушка никогда не займет пост главного редактора — это нигде не оговорено и, все же, не вызывает сомнений)? Как совместить приливы и отливы, плодородие и материнство, землю, солнце и луну с почитанием лоуресовского «Фаллоса»?

Впервые в жизни я встретилась с «Фаллосом» в возрасте тринадцати лет и десяти месяцев в нашей уютной гостиной, преобладающим цветом которой был сочно-зеленый оттенок зелени авокадо, приводивший в трепет мою превозносящую зеленый цвет мать. Я прекрасно помню, что сей предмет принадлежал Стиву Аппельбауму, студенту предпоследнего курса, увлеченному искусством, так же, как и я, бывшая в те времена новичком в школе. Больше всего мне запомнился абстрактный узор синих вен, отсвечивающих пурпуром Кандинского. Перед моим взором встают потрясшие меня особенности: огромный (правда, как определить на сколько огромный, если вам не с чем сравнивать?), конечно же, обрезанный предмет, живущий собственной, загадочной жизнью. Сначала он заявил о себе, расширяя гульфик (тогда мы сидели на диване, склонившись голова к голове, и «ласкали друг друга ниже пояса», как удачно выразился один из нас). Тогда он расстегнул молнию на брюках (удивляюсь, как ему удалось проделать это вполне успешно, с его-то дрожащими пальцами?) и одной рукой (другая пребывала под моей юбкой, лаская лоно Изадоры) извлек оттуда (распихав кое-как полы рубашки) огромную красную штуку, ярко выделявшуюся на фоне его синих джинсов и клетчатой рубашки. После чего я окунула правую руку в вазу с розами, которую моя помешанная на цветах мама всегда держала на кофейном столике, и мокрой от воды и цветочной слизи рукой принялась ублажать Стива. Как именно я это делала? Тремя пальцами? Или всей кистью? Возможно, поначалу я делала что-то не так (ведь только позже я приобрела необходимый навык и стала мастером своего дела). Стив запрокинул голову в экстазе (правда, не теряя контроля: как-никак папа смотрел телевизор в столовой); немного спустя, он извлек из кармана заблаговременно припасенный носовой платок и использовал его не совсем по назначению. Если я начисто забыла технические подробности этого приключения, то эмоции помню, как сейчас. Я переживала радость от того, что смогла в ответ дать ему удовольствие (зуб за зуб, или клитор за удовольствие), но и упивалась ощущением власти, особой власти, которую я получила над Стивом — той власти, которой не добьешься живописью или поэзией. Теперь я тоже приобщилась к этой стороне жизни — может быть, не совсем, как леди Чаттерли, но тоже неплохо.

Приближаясь к завершению нашей идиллии, Стив (которому было семнадцать, тогда как мне — всего четырнадцать) захотел, чтобы я взяла «это» в рот.

— А что, неужели люди действительно так делают?

— Конечно, — сказал он столь безапелляционным тоном, словно я спросила, как его зовут. Он двинулся к книжному шкафу на розыски Ван де Вельде (тщательно замаскированного за «Сокровищами искусства Ренессанса»). Но это было выше моих сил. Я даже вслух не могла произнести что-нибудь подобное. А не забеременею ли я от этого? Хотя, похоже на то, что мое смущение и отказ были обусловлены социальными градациями, привитыми мне мамой, преподавшей мне на свой лад историю искусств. Как ни как, Стив из Бронкса, а я живу поблизости от Западного Централ-Парка. Даже если я намерена обожествлять «Фаллос», то уж, по крайней мере, пусть он принадлежит уроженцу, скажем, Саттон Плейс, а не каких-нибудь трущоб.

Так или иначе, я распрощалась со Стивом и принялась за мастурбацию, голодание и поэзию. Я утешалась тем, что мастурбация, по крайней мере, позволит мне сохранить чистоту.

Стив продолжал ублажать меня с помощью продолговатого флакона «Шанель № 5», любимых духов Фрэнка Синатры, и цитировал великолепные строчки из Йейтса. Он звонил мне по телефону каждый раз, когда был пьян и на каждый мой день рождения в течение пяти последующих лет. (Может быть, именно то, как я строчила, вдохновило его на такую верность?)

Тем не менее, я искупала подобную снисходительность к себе, накладывая на свою греховную плоть что-то вроде религиозной епитимьи, включающей в себя голодание до полного истощения (я не пила даже воды), штудируя «Сиддхартху»[43], и потеряла в весе примерно двадцать фунтов (с чем, кстати, прекратились месячные). Я так же заработала сыпь по всей коже и была впервые направлена к дерматологу — немке-беженке, высказавшей глубокую мысль: «Кожа — зеркало души» и переславшей меня к первому из бесчисленной вереницы моих психоаналитиков — низкорослому доктору по имени Шрифт.

Доктор Шрифт (тот самый доктор Шрифт, что прилетел на Венский конгресс вместе с нами) был последователем Вильгельма Стекели и зашнуровывал ботинки довольно странным образом: длинные шнурки обвязывались вокруг щиколоток. (Сомневаюсь, было ли это одной из характерных деталей метода Стекели). К его квартире, располагавшейся на Мэдисон Авеню, вел длинный, узкий и темный коридор, оклеенный немыслимыми обоями с рисунком из позолоченных ракушек и розовых рыбок; такие реликвии можно встретить только в ванных комнатах старых домов в Ларчмонте. Дожидаясь своей очереди, я рассматривала обои и таки не додумалась, откуда владелец их выцарапал (уж не ободрал ли он старую ванную комнату?).

Антураж кабинета доктора Шрифта не поражал роскошью и вкусом: датский стол в стиле модерн, коричневое фламандское кресло с пластиковой подставкой для ног и твердыми подушками, смахивающими на гранитные валуны, спинку же прикрывала хлопчатобумажная салфетка, приходящаяся как раз под голову. Несколько стульев, шкаф, пишущая машинка, несколько дипломов и грамот на стенах — одним словом, как я сделала позже вывод, — стандартная обстановка психоаналитика средней руки.

Доктор Шрифт сразу взял с места в карьер. Он настаивал, что лошадь, о которой я мечтала, воплощает на самом деле моего отца. Мне было четырнадцать, и я морила себя голодом в наказание за библейский грех, случившийся на зеленой шелковой кушетке в гостиной отчего дома. А он утверждал, что гроб, в который я намереваюсь себя вогнать, — на самом деле, — моя мать. Так почему же у меня прекратились месячные? Загадки и только.

— Потому, что я не хочу быть женщиной. Это ведь так постыдно и бездарно. Даже Шоу сказал, что нельзя быть женщиной и человеком искусства. Деторождение — рок, тяготеющий над женщиной, отнимающий у нее творческие способности. А я хочу быть творческой личностью. И это все, что мне надо.

С одной стороны, я не знала, как изложить все это доходчиво и связно, с другой стороны, получала удовольствие от ласк Стива и при этом знала, что это упоительное чувство — враг. Стоит мне поддаться этому чувству, я распрощаюсь со всеми своими планами и мечтами. «Надо сделать выбор», — сказала я себе в четырнадцать лет. И выбор я сделала, занявшись мустурбацией. «Я хочу быть свободной от мужчин и их власти» — решила я, делая это двумя пальцами каждую ночь.

А доктор Шрифт не понимал меня.

— Вам надо стать женщиной, — шептал он мне со своего кресла.

Но, несмотря на свои четырнадцать, я хорошо представляла себе все издержки и неудобства этого состояния: «быть женщиной».

Я стремилась пережить оргазм подобно леди Чаттерли, но, с другой стороны, я хорошо видела и оборотную сторону медали: чем ярче светит луна, тем резче падают тени на землю. Владычица-Луна, правящая отливами и приливами. Луна — мать и сестра всех женщин. Что Солнце? Женщины — существа лунные, они так же двойственны, как и хозяйка ночи. Так что же с моими забавами? Все, что я могу понять, так это довольно жалкое положение женщины.

Я бродила по музею искусств в Метрополитен, приглядываясь, не подскажет ли мне выход какая-нибудь женщина, достигшая вершин в искусстве. Мари Кассет? Берта Моризо? Так почему же все эти великие женщины, отказавшиеся иметь детей, только и делают, что пишут женщин-матерей с детьми? Это безнадежно. Если ты женщина и к тому же талантлива, то жизнь для тебя — ловушка, из которой тебе не вывернуться, какой путь ни избери. Если ты кинешься реализовывать себя как женщина-мать, жена, хозяйка (даже если природа наделила тебя изворотливостью, хитростью и изобретательностью Вальтера Миттуши) или пожертвуешь всем эти ради своего призвания в искусстве, ты все равно не ускользнешь от своей женской сути. Считай, что неразрешимый конфликт у тебя в крови, а решить его так же трудно, как и жить без крови.

Ни моя добрая мамочка, ни моя дурная и непутевая мать не могли мне помочь разрешить эту дилемму. Моя плохая мать всегда твердила, что если бы не мы (дети), она стала бы знаменитой актрисой; моя же хорошая мамочка уверена, что не рассталась бы со мной за все сокровища мира. Что же я смогла вынести из всего этого? Только примеры, но не выводы и принципы. А урок прост: быть женщиной значит быть вечно спешащей, задерганной, разочарованной и, уже конечно, злой. Злой на тех, кто помешал тебе выразить самое себя. Это значит, метаться в противоположные стороны одновременно, будучи при этом зажатой между Сциллой и Харибдой.

— Надеюсь, ты будешь лучше меня, — говорила мамочка. — Возможно, дорогая, тебе удастся совместить и то и другое. Что до меня, мне не удалось.

Дом Фрейда

Идея втянуть женщин в процесс борьбы за существование, уравняв их в этом с мужчинами, — мертворожденная идея. Если я, к примеру, представлю себе свою мягкую, очаровательную девочку в качестве такого борца, это может закончиться только тем, что я скажу ей — как я уже делал полтора года назад, — что я ее нежно люблю и умоляю оставить другим поле борьбы, вернувшись домой, к тихой, не имеющей никакого отношения ко всему этому, жизни.