— Я ненадолго уеду, — снова сказала я, как бы раздумывая.

— Ты не останешься одна, это я останусь.

Это была правда. По-настоящему независимая женщина удалилась бы медитировать в горы, а не удирала бы с Адрианом Гудлавом в обшарпанном «триумфе».

Я никак не могла решиться. Я тянула время.

— Чего ты ждешь, черт подери? Когда ты наконец уедешь?

— А ты куда едешь? Где тебя искать?

— Я еду в аэропорт. Возвращаюсь домой. А может, поеду в Лондон, чтобы узнать, смогу ли оплатить по чеку билет на чартерный рейс, а может, полечу прямо домой. Какая тебе разница? Тебе-то какая разница?

— Мне есть разница.

— Ну-ну.

После этих слов я схватила чемодан и выскочила из отеля. А что еще я могла сделать? Я сама себя загнала в угол. Я вписала себя в банальнейшую ситуацию. Но все это было как пари, дерзость, игра в русскую рулетку, тест на женскую полноценность. И пути назад уже не было. Беннет был очень спокоен, на его лице ничего не отразилось. На нем была ярко-красная водолазка. Почему он не выбежал и не сломал Адриану челюсть? Почему он не боролся за себя? Они могли бы устроить дуэль в Венском лесу, используя в качестве оружия тома сочинений Фрейда и Лаинга. Они в крайнем случае могли бы сразиться на словах. Скажи Беннет слово — и я бы осталась. Но никто меня не остановил. Беннет предоставил мне право уйти. И мне пришлось воспользоваться этим правом, как бы то ни было тяжело.

— Ты целый час уже копаешься, солнышко, — упрекнул меня Адриан, убирая мой чемодан в багажник, который он называл «калошей». И мы выкатились из Вены, как парочка изгнанников, спасающихся от нацистов. По дороге в аэропорт мне хотелось закричать: «Останови! Высади меня здесь! Я не хочу уезжать!» Я представляла себе Беннета, одинокого, в красной водолазке, ожидающего какого-то самолета в ту или иную сторону. Но было слишком поздно. Я влезла в эту авантюру — к добру или к худу, не знаю — при этом совершенно не представляя, куда меня занесет.

Новый взгляд на экзистенциализм

…Экзистенциалисты утверждают,

Что в совершенном горе пребывают,

Но продолжают все-таки писать.

У.Х. Оден

Когда я связалась с Адрианом Гудлавом, я вошла в мир, жизнь которого определялась его, Адриана, правилами, — хотя он, разумеется, делал вид, что живет безо всяких правил. Скажем, на расспросы о том, что мы будем делать завтра, было наложено строгое табу. Экзистенциалистам не полагалось произнесть слово «завтра». Оно было изъято из нашего лексикона. Нам нельзя было говорить о будущем или вести себя так, как будто будущее существует. Будущего не существовало. Существовало лишь наше путешествие, наши остановки в пути и отели. Существовали только наши беседы и взгляд перед собой, за лобовое стекло, которое Адриан называл ветровым. За спиной у каждого из нас оставалось лишь прошлое, к которому мы обращались все настойчивее и настойчивее, чтобы убить время и как-то развлечь друг друга (точно так же, как родители стараются развлечь во время долгой автомобильной поездки заскучавшего ребенка, придумывая географические игры и угадайки типа «Скажи название песни». Мы рассказывали друг другу длинные истории — каждый о своем прошлом, приукрашивая и драматизируя события, как делают романисты. Конечно, мы притворялись, что говорим правду, всю правду и ничего, кроме правды, но ни один человек (как писал Генри Миллер) не способен все время говорить только правду. И даже наши самые, на первый взгляд, откровенные автобиографические подробности были обработаны — были, иначе говоря, беллетризованы. Говоря о прошлом, мы задумывались о будущем. Порой мне казалось, что я похожа на Шехерезаду, забавляющую падишаха рассказами о придуманных заговорах, чтобы настоящий заговор настиг его внезапно. Каждый из нас мог (теоретически) в любой момент сдаться, но я боялась, что Адриан скорее, чем я, может так поступить, и постоянно развлекать его было моей задачей. Когда дело подойдет к развязке и я на веки вечные расстанусь с этим человеком, тогда более, чем когда бы то ни было, я осознаю, насколько несвободна. Мои природные импульсы придется подавить. И весь этот возмутительный бунт предстанет как свидетельство моей тайной рабской покорности.

Лишь тогда, когда тебе запрещено говорить о будущем, ты внезапно понимаешь, как властно будущее присутствует в настоящем, как много сиюминутной жизни проводится в придумывании планов и попытках определить будущее. И совершенно не имеет значения, что будущее не поддается контролю. Сама мысль о будущем — это величайшее развлечение, наслаждение и способ убить время. Уберите это, оставьте себе только прошлое — и лобовое стекло облепят мертвые насекомые.

Адриан устанавливал правила, а еще он имел обыкновение часто их менять в угоду своим настроениям. В этом он напоминал мне мою старшую сестру Рэнди в детстве. Она научила меня играть в кости, когда мне было семь лет (а ей двенадцать), но каждую минуту меняла правила в зависимости от того, проигрывала она или выигрывала. Поспорив с ней минут десять, я вынуждена была в результате отдать ей все содержимое долгое время наполняемой хрюшки-копилки, а она (разбив копилку) разбогатела, как Сай Мастерсон. Как бы ни была милостива ко мне Госпожа Удача, я всегда оказывалась в дураках.

— Два очка — я выиграла! — вопила моя сестра.

— Ты?

Я собирала свои долларовые накопления, как муравей, а она транжирила свои, как стрекоза. И всегда она оказывалась в выигрыше, а я — банкротом. Таковы преимущества первородства. Мне всегда доставались вторые роли. Кстати, Адриан родился в том же году, что и Рэнди (в 1937), и у него тоже был младший брат, над которым он все время издевался. Мы стремительно связывали нити этого старого гобелена поведения, пробираясь по лабиринтам старушки Европы.

Нам довелось познакомиться с крошечными австрийскими пансионатами, с белыми кружевными занавесками в гостиной, с подоконником, уставленным кактусами, с краснощекой хозяйкой (которая обязательно спрашивала, сколько у нас детей — как будто бы она забыла, что мы уже отвечали ей на этот вопрос сколько-то километров назад), с огромной, поистине королевской постелью с матрасом, разделенным на три части по горизонтали (причем границы матраса проходили как раз по стратегически важным частям тела — вроде груди или гениталий, так что в середине ночи непременно проснешься от того, что один сосок или яичко застряло между частью 1 и частью 2, или между частью 2 и частью 3).

Нам довелось познакомиться с австрийскими перинами, заливавшими нас потом в начале ночи, а затем сползавшими на пол, как бы в результате злого колдовства, как раз тогда, когда тебя настигал глубокий сон; их приходилось натягивать обратно и в довершение всего пробуждаться от того, чтобы губы и глаза чудовищно распухали от тонн вековой пыли и других зловещих аллергенов, накопившихся в перине.

Нам довелось познакомиться с пансионскими завтраками, состоявшими из холодных твердых булочек, баночек абрикосового джема в фабричной упаковке, крошечных завитков масла и громадных, подошедших бы и Гаргантюа, чашек кофе с молоком, в котором плавали отвратительные пенки.

Нам довелось познакомиться с убогого вида кемпингами, со специфическим запахом мочи, длинными рядами умывальников, затхлым рассадником комаров, называемым «бассейном» (где Адриан обязательно купался) и веселыми гражданами Германии, которые искрометно острили по поводу адриановой английской надувной палатки (в которой ночи напролет горела синяя лампочка дневного света) и расспрашивали нас о нашей жизни, как наиискушеннейшие в своем деле шпионы.

Нам довелось познакомиться с кафе-автоматами на немецких «автобанах», где продавались сосиски, с их подносами, застеленными засаленными бумажками с рекламой пива, с их зловонными платными туалетами, их торговыми автоматами, выплевывавшими мыло, полотенца и презервативы. Нам довелось познакомиться с немецкими пивными парками, с их вонючими столиками и грудастыми официантками средних лет в плотно облегающих платьях с широкими юбками, и с пьяными водителями грузовиков, выкрикивавшими обидные замечания в мой адрес, когда я нетвердой походкой направлялась в туалет.

Обычно мы начинали пить еще с утра, проносясь по «автобану» в машине с правым рулем, везде делая неправильные повороты. Нас обгоняли «фольксвагены» на скорости 80 миль в час, «БМВ», агрессивно мигающие фарами на скорости 110 миль в час, «мерседес-бенцы». Каждый немец считал своим долгом, заметив наши английские номера, обойти нас. Адриан вел машину, как маньяк, делая обгон не с той стороны, вихляясь туда-сюда по дорожке для грузового транспорта, чем приводил немцев в бешенство. Одна моя половина дрожала от страха, а другая стремилась к этому. Мы ходили по краю. Мы как будто бы погибали в ужасной катастрофе, стиравшей воспоминание о наших лицах и наших грехах. Но единственное, в чем я была уверена: мне не скучно.

Как все, кто озабочен проблемой смерти, кто ненавидит авиаперелеты, кто изучает в зеркале едва наметившиеся морщинки и панически боится своих дней рождения, кто страшится умереть от рака, или от инсульта, или от апоплексического удара, я на самом деле была тайно влюблена в смерть. Я могла испытывать чудовищные страдания во время чартерного перелета Нью-Йорк — Вашингтон, но за рулем спортивной машины я без колебаний выжму 110 миль в час, наслаждаясь каждой минутой опасности. Волнение, вызванное сознанием того, что ты сама себя можешь отправить на тот свет, — ощущение еще более сильное, чем оргазм. Должно быть, так чувствовали себя камикадзе, вершившие над собой обряд жертвоприношения вместо того, чтобы лежать в теплой постельке где-нибудь в Хиросиме и Нагасаки и дождаться сюрприза в одно «прекрасное» утро.

Мы много пили еще по одной причине: меня терзали частые депрессии. Я балансировала между приливами энтузиазма и депрессией (ненавидя себя за то, что я сделала, впадая в отчаяние от одиночества рядом с человеком, который меня не любит, с ужасом заглядывая в будущее, о котором нельзя было даже упоминать). Так что мы пили, хихикали и гримасничали, и отчаяние отступало. Оно не улетучивалось совсем, конечно же, но его становилось легче переносить. Все равно что напиться в самолете, чтобы приглушить страх перед полетом. Ты все еще убежден в надвигающейся гибели и думаешь так каждый раз, когда рокот моторов немножко меняется, но тебе уже наплевать, случится это или нет. Ты превращаешься в мысль о себе самом. Ты представляешь себе, как паришь среди кучевых облаков в голубом океане лучших воспоминаний детства.