Вэлери смотрит на него, ожидая реакции.

— Да, — отвечает Чарли, и на его лице появляется все подтверждающая легкая улыбка.

Вэлери улыбается ему в ответ, она счастлива его счастьем, но тут же ее охватывает новое желание — защитить сына. Оно возникает, когда дела идут хорошо. Вэлери вдруг осеняет: она всегда верила в заниженные ожидания. Ты не пострадаешь, если тебе все равно. Ник стал доказательством этой теории.

— Ну-ка минуточку. Кто эта Саммер? — спрашивает Джейсон, хотя Вэлери уверена: он прекрасно знает, кто такая Саммер. Хэнк, не вмешиваясь, с любопытством наблюдает со стороны.

— Девочка из моего класса, — отвечает Чарли, и его уши красноречиво розовеют.

Хэнк и Джейсон обмениваются понимающими улыбками, а затем Хэнк разбивает лед сердечным возгласом:

— Чарли! У тебя есть подружка?

Чарли прячет новую, более широкую улыбку за лепешкой тако и пожимает плечами.

Джейсон тычет в его плечо кулаком.

— Колись, Чак! Она симпатичная?

— Она красивая, — отвечает Чарли с такой ангельской чистотой и искренностью в голосе, в выражении лица, что у Вэлери невыразимо сжимается сердце, — хорошее это чувство или плохое, точно определить она не может.


Уже позже, перед сном, смазывая щеку Чарли мазью, она вновь ощущает возвращение этой боли, когда сын, глядя на нее широко раскрытыми глазами, говорит:

— Знаешь, мама, Саммер сожалеет о том, что сказала.

Вэлери застывает, вспоминая те слова, тот день, и осторожно откликается неопределенным звуком.

— Про лицо пришельца, — буднично напоминает Чарли.

— Правда? — произносит Вэлери, не зная, как еще отреагировать.

— Да. Она сказала, что сожалеет. И берет их назад. Она сказала, что ей нравится мое лицо как есть... И поэтому... и поэтому я... ее простил. И поэтому она — мой друг.

— Я так рада, — говорит Вэлери, остро сопереживая ему. Она смотрит на Чарли и не может решить, ставит ли он ее в известность или просит разрешения на свои чувства.

— Прощение — хорошая вещь, — произносит Вэлери, и это вроде бы отвечает на оба ее предположения. Глядя в этот момент на испорченное шрамом, но довольное лицо сына, она начинает избавляться от своей озлобленности и чувствует, что ее сердце понемножку излечивается.


В последующие дни я делаю для себя открытие: оказывается, с гневом жить легче, чем с печалью. Я могу во всем обвинить Ника, когда злюсь: это его провал, его ошибка, его потеря. Могу сосредоточиться на наказании Ника: не видеться с ним или окончательно его бросить. Меня успокаивают резкие, точные линии гнева, его четкая дорожная карта. Гнев заставляет меня верить, что мой брат прав — не может быть прощения или еще одного шанса. Дальнейшая жизнь будет другой, но она пойдет дальше.

Печаль — вещь не столь простая. Я не могу обратить ее против Ника, так как в ней и моя потеря, и потери моих детей, нашей семьи и всего, что было мне дорого. К печали примешиваются страх и сожаление, поскольку невозможно повернуть время вспять и поступить по-другому, усердно сохраняя брак: быть лучшей женой, уделять Нику больше внимания, чаще заниматься сексом, стараться сохранить привлекательность. Когда приходит печаль, я ловлю себя на том, что начинаю анализировать свою жизнь, виню себя за случившееся. Это я каким-то образом способствовала всему произошедшему, не заметила его приближения. Кроме того, печаль вносит некоторую дезориентацию, не предлагая вообще никакой стратегии, оставляя мне только одно: перестрадать этот момент, пока власть надо мной в очередной раз не возьмет гнев.


Утром в день моего тридцатишестилетия, в безотрадный, ветреный январский понедельник, я просыпаюсь исключительно в гневе и сержусь еще больше, когда звонит Ник. Только что приехала Кэролайн, чтобы посидеть с Фрэнки, пока я отвезу Руби в школу. Я удерживаюсь и не снимаю трубку, но все же включаю автоответчик, заставляя его тем самым перейти на голосовую почту, и даже принимаю душ, прежде чем проверить его сообщение. Прослушивая, я улавливаю нотку отчаяния в голосе Ника, когда он желает мне счастливого дня рождения, а затем настойчиво умоляет о встрече, хотя бы для того чтобы всей семьей съесть праздничный торт. Я немедленно удаляю сообщение, а заодно и электронное письмо, в котором он пишет, что, если мы не увидимся, он оставит подарок для меня на переднем крыльце, как поступил и с моим до сих пор не открытым рождественским подарком, коробочкой настолько маленькой, что в ней может быть только ювелирное украшение. Я вспоминаю нашу омраченную годовщину и вспышку обиды за то, что ничего не подарил мне в тот вечер, даже открытки. А в первую очередь за тот звонок, который он не отключил. За все. Я держусь за этот гнев, полная решимости не думать о Нике или о своем положении в день моего рождения.

Затем, по иронии судьбы, мои разведенные родители, которым я еще не сообщала свою новость, оба оказываются в городе. Маму я, как обычно, ждала, потому что она почти никогда не упускает возможности повидаться со мной или с братом в «годовщину наших рождений», как она их называет, а вот отец приехал в Бостон на какую-то назначенную в последний момент встречу. Он звонит поздравить меня, а затем сообщает о нескольких свободных часах до обратного рейса в Нью-Йорк.

— Могу ли я пригласить свою малышку на ленч? — бодро интересуется он.

Я быстро пишу в блокноте: «Папа в городе» — и показываю матери, которая выдавливает широкую, деланную улыбку. Я вижу мать насквозь, напрягаясь при одной мысли о нас троих за одним столом, и говорю:

— Черт, пап, у меня уже есть планы. Прости...

— С твоей матерью? — спрашивает он, зная, что этот день принадлежит ей; он уступил ей все права на рождение наряду с мебелью, фотоальбомами и Уолдо, нашим всеми любимым (кроме матери) бассет-хаундом. Нам с Дексом всегда было ясно: мама оставила Уолдо назло, и меня это всегда раздражало, но теперь я понимаю.

— Да. С мамой, — отвечаю я, борясь с двумя явно противоречивыми чувствами. С одной стороны, я чрезвычайно предана матери, и эта преданность подкреплена вновь возникшим сочувствием ко всему, что она пережила; с другой стороны, я разочарована ею, мне жаль, но она не смогла преодолеть ожесточение, которое, насколько я знаю, до сих пор испытывает. Ожесточение, которое не сулит ничего хорошего ни моему будущему, ни будущему Руби и Фрэнка, по правде говоря.

— Понятно. Я так и думал, — говорит он, — но все же надеялся тебя увидеть.

В его голосе прорывается нотка недовольства, он словно говорит: «Развод был много лет назад. Неужели мы не можем вести себя как взрослые люди и шагать дальше?»

— Ты... один? — осторожно спрашиваю я, зная, что присутствие Дианы стало бы препятствием тому плану, который я уже рассматриваю.

— Она в Нью-Йорке... Давай, дорогая, решайся. Разве не замечательно будет, если оба твоих родителя, вместе, пригласят тебя на ленч в твой тридцать пятый день рождения?

— Тридцать шестой, — поправляю я.

— Мы можем притвориться, — с улыбкой в голосе говорит он. Мысль о старении ненавистна моему отцу не меньше, чем мне или любой знакомой мне женщине. Моя мать приписывает это беспредельному тщеславию отца, как она это называет. — Так что скажешь, ребенок?


— Подожди секунду, папа, — прошу я, затем прикрываю трубку и шепчу матери: — Он хочет к нам присоединиться. Как быть?..

Она пожимает плечами, снова улыбается и говорит:

— Тебе решать, милая. Это же твой день.

— Ты справишься? — спрашиваю я, ничуть не обманутая ее внешней невозмутимостью.

— Конечно, справлюсь, — отвечает она, слегка оскорбленная.

Я колеблюсь, потом объясняю отцу, где нас встретить. Тем временем краем глаза наблюдаю, как моя мать достает пудреницу и тщательно, нервно подкрашивает губы.

— Замечательно, — говорит отец.

— Клево, — серьезно откликаюсь я, гадая, достигну ли когда-нибудь бесстрастия, которого совершенно очевидно не хватает моей матери. И захочу ли я через много лет, услышав имя своего бывшего мужа, выглядеть как можно лучше, лихорадочно приводя себя в порядок. Чтобы показать Нику, чего он лишился, что разрушил и давно утратил.


Через полчаса я сижу вместе с обоими родителями в «Блу Джинджер», шикарном, отделанном бамбуковыми панелями азиатском ресторане, поедая на закуску роллы с омаром. Мой отец периодически принимается напевать себе под нос мотив, который я никак не могу узнать, а мама постукивает ногтями по бокалу с вином и щебечет о деревьях-бонсай, украшающих бар. Короче, оба они нервничают, если не сказать — откровенно скованны, и этот факт, если учесть, что в последний раз мы находились вместе в одном помещении в день нашей с Ником свадьбы, ни для кого из нас не остается незамеченным. И только еще один штрих иронии добавляется в архив нашей семьи.

Затем, после рассказов о Руби, Фрэнке и непринужденного обсуждения других нейтральных тем, я пытаюсь собраться с мужеством для сообщения своей новости. Я понимаю, что поступлю неправильно, во всяком случае по отношению к матери, но мне кажется, это в какой-то мере поможет мне поддержать на определенном уровне достоинство и гордость, по ощущениям, мною утраченные. Так как сколько бы раз я ни говорила себе обратное и сколько бы раз Кейт и Декс ни заверяли меня, что роман Ника на мне не отражается, я по-прежнему воспринимаю его как свое унижение. Я испытываю глубокий стыд за своего мужа, свой брак, за себя.

— Итак. Мне нужно вам кое-что сказать, — начинаю я во время очередной паузы. Я чувствую в себе если не силы, то стойкость.

Я смотрю на мать, потом на отца, они настолько встревожены, почти испуганы, что на глазах у меня выступают слезы. Сообразив, о чем они, возможно, думают, я успокаиваю их, сказав, что с детьми все в порядке и никто не болен.

Эта мысль отодвигает все на задний план, хотя лучше бы уж я заболела. Тогда мне поставили бы диагноз, выработали план лечения и дали бы веру или хотя бы надежду, что все как-то устроится. Я делаю глубокий вдох, подбирая правильные слова, когда отец кладет вилку, берет меня за руку и говорит: