Вот из этих разговоров и узнала я всю правду об аресте моих родителей. Оба не были коммунистами, отец работал инженером на железной дороге, мама – машинисткой в издательстве. Отец маме анекдот рассказал о Сталине – шепотом, на кухне. А Паня услышала и мужу донесла. Она ревновала, потому что Пава к моей маме подкатывался. Но Пава сначала отмахнулся. А потом мой отец узнал, что Пава пристает к его жене, и устроил страшный скандал, пригрозив, что пожалуется в партийную организацию.
Текст доноса под диктовку отца писал Вилен, потому что Клава отказалась, а сам Пава не отличался особой грамотностью. Так мне сама Клава и рассказала, когда мы хоронили Паню. Отцу грозила статья 58–10 УК: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти», маме – 58–12: за недонесение, но потом обоих подвели под расстрельную статью. В 1969 году их реабилитировали посмертно. Я не выдержала и спросила Вилена, правда ли, что он писал донос на моих родителей?
– Я не сам. Отец велел.
– Но ты был уже подросток! Ты не мог не понимать, что…
– Ничего я не мог. Я отца до смерти боялся. У меня до сих пор шрамы на заднице от пряжки его ремня.
– Сейчас прямо зарыдаю от жалости, – сказала я. Вилен смотрел на меня с яростью, но я не боялась. – Что? Ударишь? Давай, сравняйся с отцом.
Он повернулся и вышел. Больше мы на такие темы не разговаривали – ни разу за все пятнадцать лет, что нам еще довелось прожить вместе. Сорвалась я только однажды, перед его смертью. Не стоило, конечно, тем более что он и так мучился. Да и мужем был, в общем, неплохим: нас с детьми содержал, меня ни разу не обидел. Надо было, наверно, помириться с ним, простить. Пожалеть. Но так и не смогла.
«Сирень»
(Юрий Тагильцев)
Каждый год расцветает сиреневый куст у заброшенной бани, каждый год надрывается в нем соловей. Но некому слушать, некому перебирать пахучие лиловые грозди в поисках цветка с пятью лепестками, хотя найти такой проще простого, потому что куст этот щедро одаряет счастьем, и даже не редкость найти цветки о шести, а то и о семи лепестках. Нет желающих. Вымерла деревня, заросла сорной травой по пояс. Высохли колодцы, повалились заборы, одичали яблони. А всего-то двадцать лет прошло.
Весной 1946 года я возвращался домой. Поезд наш двигался медленно, то и дело останавливаясь, и наконец совсем встал: загорелась букса. Я подумал и решил пойти пешком. Километров двадцать осталось до дома, а напрямки всего-то пятнадцать. Дойти – раз плюнуть! И пошел. День был как по заказу – ясный, солнечный. Шел я не спеша, пару раз подъехал на попутках. Последняя машина завезла меня немного в сторону от главного маршрута, но я не печалился. Позади четыре года войны, впереди туманное будущее: дома меня ждали заботы и хлопоты, а сейчас я свободен и счастлив как никогда.
Я шел то проезжими дорогами, то тропинками среди полей и лугов, то лесными тропами. Все цвело вокруг, все благоухало, и я вспоминал забытые имена деревьев и трав, повторяя чуть не со слезами на глазах: боярышник, рябина, бузина, одуванчик, незабудка, колокольчик, ромашка… Ромашки и колокольчики еще не цвели в полях, но много было других, названий которых я не знал. На все голоса пели птицы, трясогузка бежала передо мной по дороге, ловя каких-то мелких мошек, а один раз, присев отдохнуть на поваленном дереве и любуясь цветущей яблоней, невесть как оказавшейся посреди леса, я услышал соловья.
Сердце сжималось от радости и благодарности, кровь бурлила в жилах: я жив! Жив! Я уцелел. Один из сотни ровесников. И сам принимался петь во весь голос: то «Катюшу», то «Синий платочек», а то вдруг почему-то «Славное море, священный Байкал». Но что бы я ни пел, выходило чрезвычайно бодро и весело, и даже «Священный Байкал» больше напоминал марш: «Хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой!» Крестьянки действительно кормили меня хлебом, наливали парного молока, а в одной избе даже угостили горячими щами из крапивы. Но потом я стал обходить деревни, потому что сердце разрывалось, глядя на то, как выражение радостной надежды на женских лицах сменяется горестным разочарованием: не наш вернулся! Тяжело было слушать их рассказы и расспросы, не хотелось вспоминать о боях-сражениях – томилась душа, тосковала.
Тем временем день стал клониться к вечеру, а я не никак не приближался к родным местам: все вокруг казалось мне незнакомым. Я понял, что после попутки свернул не в ту сторону. Решил попроситься переночевать, хотя и не хотелось беспокоить людей, не хотелось снова вести все те же горькие разговоры. Тут кстати на невысоком холме над рекой показалась небольшая деревушка, я свернул к ней. На склоне холма виднелся сарайчик, который оказался аккуратной чистенькой банькой. «Тут-то и заночую!» – подумал я, скинул с плеч вещмешок и скатку, потом, присев на крылечко, стянул сапоги.
Прямо передо мной текла река, за ней расстилались поля, перемежаемые небольшими лесочками. Солнце садилось в облака, и небо полыхало всеми оттенками красного. «Пожалуй, завтра будет дождь», – подумал я и решил отправиться в путь, как только рассветет. Долго я любовался закатом, ни о чем особенном не думая, отдыхая душой и словно растворяясь в майских сумерках. Вдруг мне почудилось какое-то движение неподалеку. Я встал и вгляделся: кто-то спускался с холма по тропинке. Женщина! Она тоже заметила меня и остановилась.
– Не бойтесь! – громко сказал я. – Я просто прохожий. Солдат демобилизованный. Домой иду, да вот заблудился немножко. Это ваша банька? Можно мне тут переночевать?
Женщина подошла ближе:
– Откуда ж вы будете?
– Из Григоровки.
– Из Григоровки! – удивилась она. – Так это же совсем в стороне. А я-то иду, думаю: вдруг кто из наших вернулся? Ан нет.
– А тут что?
– Тут Опанасьево. Далековато зашел.
– Да, аж до Берлина добрался, а в родных краях заплутал.
– Отвык за четыре-то года!
– За три. Я в сорок втором ушел. Сразу хотел, но мать не пускала. Отца и брата в сорок первом призвали, она за меня и цеплялась.
– Младший, любимый?
– Еще две сестры. А я теперь старший. И отец, и брат погибли.
– Ох, горе, – вздохнула женщина. За разговором она подошла совсем близко, и я увидел, что она очень молода – пожалуй, ровесница мне. В сумерках черты ее лица было не разглядеть, но фигура стройная, статная.
– Как звать-то тебя? – спросила она.
– Егор.
– А я Катя. Голодный, поди? Хочешь, пристрою тебя на ночь к соседям, там и накормят. А ко мне нельзя.
– Спасибо, я уж лучше здесь.
– Тогда я тебе перекусить чего-нибудь принесу! Выпить хочешь? Самогон есть.
– Нет, неохота. Я и так словно пьяный от весны от этой!
– Тогда квасу?
– Вот, это в самый раз!
– Я скоро. Наш дом первый на горке.
Она быстро сбегала домой и вернулась с пирогами и кринкой кваса:
– Со щавелем пироги да с яйцом. А эти вот с черемухой и рябиной.
– Вкусно! С черемухой мама тоже делала, а с рябиной не догадалась.
– Не всякая годится. У нас такая сладкая рябина в огороде растет – можно есть, даже не дожидаясь морозов. Я успела в прошлом году обобрать, пока птицы не склевали.
– Много не вернулось из ваших-то? – спросил я, откусывая пирог.
– Да почти все там остались. Мой вот вернулся, да дядя Ваня соседский. Мой без ноги, а тот без руки. Опустела деревня. Да еще нас укрупнять взялись! Конечно, какой от нас толк: одни бабы, старики да дети, а мужиков – полторы калеки. Школу уже закрыли, медпункт и почту на главную усадьбу переводят. А до главной усадьбы двенадцать километров! Раньше мост был, все поближе выходило, так сами и сожгли, чтобы немец не прошел. А он до нас и не добрался, к счастью. Спрашиваем: «Как дети будут в школу-то ходить за двенадцать километров?» Интернат, говорят, откроем. Интернат! Ох, горе.
– А у тебя дети есть?
– Нету. Да откуда им взяться-то! Мы восьмилетку окончили, потом два года женихались и аккурат перед войной поженились. Неделя нам досталась семейного счастья. Как я молилась, чтобы вернулся, как ждала! Дождалась. В сорок четвертом сообщил, что в госпитале. Хотела поехать – «не надо». Потом еще письмо пришло, от товарища по несчастью. Увидел мое письмо и адрес списал. Приезжайте, говорит, скорейше, потому как муж ваш в полном отчаянье и жить не хочет. Ну, я подхватилась, поехала в Москву.
Не знаю, как уговорила, как довезла. Высоко ему ногу отняли, выше колена. Ковыляет кое-как с костылем. Пить начал. Пьет и плачет. Себя жалеет. А я не могу пожалеть, никак не могу. Знаешь, говорят: «Жалеет – значит любит». А я по-другому любовь понимаю. Да и что толку жалеть: жив, руки на месте, глаза смотрят! Вон, дядя Ваня правую руку потерял, так приспособился левой работать, не хуже, чем раньше. Всегда с прибауткой да с усмешкой. Тоже пьет, конечно. Но не так, как мой, – только по праздникам. Тогда жену свою по деревне гоняет: она ему в подоле принесла. Вернулся с фронта, а дома пополнение. От кого, не говорит – вроде как и не от кого было. Так-то он пацана любит, балует, а как выпьет, обида подступает. А у них и до войны детей не было, хотя уже лет пять вместе жили. А мой все ноет, все страдает. Никакого от него толку, ни по хозяйству, ни в постели. Словно ребенок малый. Напьется, похныкает и спит. А я сюда приду, сяду на приступочку, смотрю на закат и плачу…
Я слушал Катю, а сам потихоньку ее рассматривал. Совсем стемнело, но взошла луна, и в ее неярком свете я лучше разглядел Катины черты: да она красавица! Яркие черные глаза, пышные темные волосы, небрежно скрученные на затылке в узел, из него тонкие вьющиеся пряди выбиваются. Сама в длинной юбке и белой кофточке, которая слегка расходится на груди – тесновата. Сидели мы рядышком, не касаясь друг друга, но я чувствовал жар ее тела, и мурашки бежали по коже, и ком стоял в горле, так что я все время нервно покашливал.
– А тебя дома ждет кто-нибудь, кроме родных? – спросила Катя. – Была у тебя девушка до войны?
"Связанные любовью" отзывы
Отзывы читателей о книге "Связанные любовью". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Связанные любовью" друзьям в соцсетях.