— А ты бросал?

— Бросал.

— Ну и как?

— Никак. Никому не плакался.

— Это потому, что ты черствый и нечуткий.

— Я чуткий, чуткий! Особенно в некоторых местах. Показать?

— Да ну тебя! Пусти! Я серьезно! А девушкам каково?

— Честно? Понятия не имею!

— Нет у тебя никакого чувства вины!

— Точно нет. А у Витеньки есть?

— Есть. А ему надо, чтобы не было. Это, знаешь, такое благородство наоборот. Мол, я очень чувствительный, сам на подлость не способен, так вы за меня ее сделайте. Короче, плакался, плакался, а потом тетя Лина вдруг и говорит: «Так когда ты Аллочке предложение сделаешь?» Он остолбенел. А тетя Лина: «Ну не ко мне же ты каждый день ходишь!» А он именно к ней ходил. Под конец она спрашивает: «Кстати, тебя куда распределяют? В Конотоп? В Житомир?» Витенька все понял, подумал и женился. Теперь тетя Лина им письма пишет.

— Что за чушь! Они живут в одной комнате!

— Ничего не чушь, а очень даже умно! Если встревать, будет очередной скандал. А так она письмо написала, их замечательную супружескую жизнь проанализировала, советы дала, на обеденном столе оставила и ушла. Они прочли, к сведению приняли, и все тихо-мирно.

— Может, матушке намекнуть, чтобы она нам тоже письма писала?

— Было бы неплохо. Только, боюсь, она нас срочными телеграммами забросает. Большой прорыв будет в бюджете. Лень…

— Что?

— А они какие были, твои девушки?

— Какие? Хм… Черт, не помню! Может, их и не было вовсе?

Жили так. Ляля с Мишей сами по себе. И Рина с Ариком сами по себе, в восьмиметровой комнатке на Рождественском бульваре, куда Капа быстренько выписала Рину к своей престарелой тетке. Тетка помещалась тут же, в соседней комнате, углом отрезанной от коммунальной кухни. Но престарелая тетка — не в счет. Тут начинались существенные различия между ними и Татьяной. Различия в наличии личного. У Рины и Ляли кастрюли свои, а у Татьяны — Марьи Семеновны. У Рины и Ляли друзья свои, а у Татьяны — общие родственники. У Рины и Ляли время свое, а у Татьяны — коммунально-семейное. Ляля после работы приходит домой, ложится на диван и закидывает ноги на спинку. Рина вечером заходит к Шурам-Мурам, кушает борщ и берет домой баночку — для Арика. А Татьяна бежит чистить картошку. Если чистить картошку не надо, все равно бежит. К Рине и Ляле можно прийти, забраться с ногами в кресло, целый вечер пить чай и сплетничать. А к Татьяне — нет. Или так: к Рине и Ляле можно прийти, а к Татьяне — нет. У Татьяны можно прийти к Марье Семеновне. К Татьяне однажды без спросу пришла подружка Тяпа, к тому времени уже основательно подзабытая. Татьяна увела ее в свою комнатку, закрыла дверь и только после этого бросилась на шею: «Тяпка! Нахалка! Ты чего не приходишь?!» Марья Семеновна дверь открыла и попросила «деточек» больше не запираться. Тяпа посидела полчасика на краешке стула и убежала. «Деточка!» — говорит Татьяне Марья Семеновна и следит, чтобы «деточка» после работы до скрипа драила коммунальный сортир. Лялю и Рину никто «деточкой» не называет, но и не следит никто. Как-то Татьяна зашла к Рине с Ариком и наткнулась на ноги. Ноги лежали поперек коридора. Татьяна пошла вдоль ног и под обеденным столом, на красном ватном одеяле обнаружила спящего молодого человека. Она стояла, смотрела на эти ноги, и на это одеяло, и на этого спящего человека и жгуче завидовала Рине, что та может вот так, легко, без спроса, поселить кого-то под своим столом и даже не думать о том, что об этом скажут соседи.

— У нее там ноги в коридоре… — тоскливо сказала Татьяна.

Ляля быстро посмотрела на нее и отвела взгляд.

— Это Ариков брат, младший. Приехал поступать в институт. Он у них под столом спит, а ноги не умещаются.

— Знаешь, Лялька…

— Знаю. Ты ей не завидуй. У тебя Ленька… А у нее…

Сказать, что Татьяна нигде не чувствовала себя дома… Неправда. Домов у нее было много — и тот, где жила с матерью, и тот, где жила со свекровью, но самый отдохновенный — тот, где не жила с Лялей и Мишей. «Вот будем жить отдельно, сделаю все как у Ляльки!» — думала Татьяна, хотя как так, «как у Ляльки»? Ничего такого у Ляльки не было. И никаких хитростей в ведении домашнего хозяйства или, предположим, особенного какого-то комнатного убранства не наблюдалось. Все как у всех. Никелированную кровать без шишечек сменили на диван-книжку. Цветочки развели. Бабушкины стулья перетянули. Что еще? Да, в буфете на самом видном месте стояла пустая бутылка из-под водки, обвязанная шерстяным чехлом — чей-то подарок. На чехле были помпоны в виде лапок, шапочки и хвостика. Получался шерстяной пудель. Ляля пуделя любила, чистила щеточкой и называла Шуней. Вот и все. «Как у Ляльки!» предполагало внутреннюю свободу времяпрепровождения в собственном жилище, без оглядки и глупо сжатого сердца: «А вдруг что не так?» Сердце Татьяны за следующие десять лет жизни с Марьей Семеновной привыкло сжиматься. Она даже перестала замечать, что оно сжимается. С годами она начала думать о том, что постоянное чувство вины бывает только у людей, живущих в больших семьях. Это как расплата. Надо же чем-то расплачиваться за тот тыл, которым тебя обеспечили, за ту каменную стену, которой тебя окружили, за те руки, что не дают тебе упасть, как ветки дерева, поддерживая и качая. И ты тоже Должен — обеспечивать, окружать, поддерживать. А если нет сил? Или возможности? Или желания? А если ты хочешь — сам по себе? Чувство вины за недоданное, несделанное, непочувствованное — та разменная монета, которой оплачивают привилегию пользоваться родственной любовью и заботой.

Или вот Витенька с Аллой. Тоже ведь имели под боком старушку маму за китайской расписной ширмой. Однако мама не очень в счет. Потому что, с кем жил Витенька, значения не имело. А Алла жила у себя дома.

Аллу Витенька стеснялся. Стеснялся носа. Стеснялся чопорного вида, поджатых губ, в ниточку Наведенных бровей, взгляда холодных водянистых глаз. Стеснялся и побаивался. Алла бросала водянистый взгляд, и Витенька умолкал. Алла поднимала ниточки бровей, и Витенька кидался ловить такси. Алла поджимала губы, и Витенька покорно плелся домой.

— Гипноз! — говорила Ляля.

Иногда Витенька бунтовал. Надувал капризно губки, отворачивался, независимо поигрывал ложечкой, дескать, буду делать что хочу — хочу пойду домой, хочу нет. Тогда Алла заводила его за занавеску, тихо, так, чтобы никто не слышал, отчитывала и шла домой одна. Витенька начинал томиться.

— Ну, Му-усенька! — ныл он. — Ну хоть вы меня поймите! Невозможно так жить! Это же террор какой-то! Все — буквально все! — делаю, как хочет. Нет, недовольна!

Марья Семеновна подкладывала Витеньке варенья, что-то шептала на ухо. Она была великий дипломат во всем, что не касалось лично ее.

— Марьсеменна, а вы что ему шепчете? — спросила как-то Татьяна.

— Я, деточка, шепчу, какой он хороший. Витеньке очень важно знать, какой он умный и талантливый. А Алла… Алла, понимаешь ли, она для него холодновата.

— Я думала, она его любит!

— Любит, любит. Только так любит, как ему не нужно.

После нашептываний Марьи Семеновны Витенька поднимался и плелся домой, на старорежимный широченный кованый сундук, который каждый вечер приставляли к расписной китайской ширме и на котором Витенька с Аллой провели первые годы супружеской жизни. Утром сундук переезжал в коридор. Однажды Витенька убежал на работу, забыв про сундук, и тетя Лина не смогла выбраться из-за ширмы. Семейная история умалчивает, как бедная старушка отправляла естественные надобности, но Витенька с тех пор совсем стушевался, и жизнь их с Аллой пошла на лад.

Собирались часто. Метраж, а вернее, его отсутствие, значения не имел. Могли вечером встать и с молчаливого согласия Марьи Семеновны отправиться без предупреждения к кому-нибудь в гости. По дороге Леонид глядел на Татьяну. Татьяна глядела на Леонида. Они сворачивали с пути и пускались в путешествие по Москве, шли взявшись за руки, как будто и не были женаты.

— Играем?

— Играем.

— Во что?

— В города-реки.

— Ну давай. Буква П. Город?

— Париж.

— Река?

— По.

— Писатель?

— Пришвин.

— Растение?

— Пихта.

— Животное?

— Пантилопа.

— Сама ты пантилопа!

Дружили, однако, не взапой — вприглядку. Татьяне долго еще казалось, что она чужая, пришлая, что ее разглядывают, оценивают, сравнивают и никак не сравняют. Не уравняют с собой. И она сама держалась чуть в стороне: разглядывала, оценивала, сравнивала, наблюдала.

— Тетя Шура, вы куда это так нарядились?

— К директору районо.

— У народного образования директоров не бывает.

— Ну, значит, к заведующему.

— Зачем?

— Риночку надо устраивать. Ты же знаешь, как ей тяжело!

Татьяна хмыкает. Ее еще ни разу в жизни никто никуда не устраивал.

— А зачем ее устраивать?

— Ну как же, сейчас так трудно найти приличное место!

Татьяна хмыкает. Риночка, выйдя замуж, тут же бросила институт, и теперь ее не берут на работу ни в одну школу.

— Тетя Мура, вы куда это собираетесь?

— В гороно.

— Так тетя Шура уже ходила!

— Она ходила в районо, а я — в гор.

— Не помогло, значит, районное начальство?

— Ну, ты же знаешь, просто так к ним не пойдешь. Нужно знать, как войти, и с чем, и от кого.

— А вы с чем?

Тетка Мура вытаскивает из сумки коробку шоколадных конфет и бутылку коньяку.

— А давайте по рюмашке! И шоколадкой закусим.

— Ты с ума сошла!

Тетка Мура поспешно засовывает конфеты и коньяк в сумку и даже прикрывает сверху пухлой лапкой — чтобы никто, не дай бог, не покусился на эдакое сокровище. Татьяна смотрит на лапку. Еще никто никогда не пугался так из-за нее. Она представляет, что сказала бы мать, если бы она сообщила, будто бросает техникум, и невольно тянется к волосам. Когда-то, еще учась в школе, она объявила, что десятилетку заканчивать не собирается и после восьмого класса сразу пойдет работать. Мать молча подошла к ней, молча схватила за косы и молча стала таскать по комнате. Татьяна волочилась за косами, хваталась за материнские руки и пыталась оторвать их от волос, но мать с очень сосредоточенным и каким-то отчужденным выражением лица все таскала и таскала ее, словно собираясь, как луковицу, выдернуть из земли. Голова болела целый месяц. Татьяна даже расчесываться не могла. И навсегда думать забыла о том, чтобы нарушить планы, кем-то и когда-то для нее составленные.