— Отстань, не сейчас, позже, разве не видишь, папа устал с дороги…

И усталый отец садился в большой комнате, а ко мне так и не заглядывал, а ведь я наводила порядок, потому что отец приезжает, и мишка был спрятан, и ни одной мелочи на виду…

— Он потом к тебе зайдет…

И:

— Займись математикой, ты ведь не хочешь огорчать папу!

Тройка не очень хорошая отметка, но вычислять площадь призмы было так скучно…

— Ты же знаешь, сколько мне приходится работать, чтобы у тебя… чтобы ты была… чтобы ты делала…

Знаю-знаю, потому что у меня ведь нет отца, а есть только вечно озабоченная мама. Поэтому когда он входит в дом в следующую пятницу, я должна сделать вид, что у нас все хорошо: улыбнуться, прижаться щекой к колючей щетине.

— Как дела, дорогая?

Мама незаметно сжимает мне руку.

Это значит: «Не вздумай огорчать отца!»

И я говорю:

— Все хорошо, папочка.

И продолжаю делать вид, что все хорошо, пока мы не попрощаемся.


Поэтому я решила бороться за свою собственную семью. То, какой она будет, зависит только от меня.

Если я буду хорошей, он тоже будет со мной хорошим.

Он. Мой муж. Главное слово: будет.


Откуда мне было знать, что моя жизнь сложится так? Что если ищешь того, кто должен беречь тебя и заботиться о тебе, ты словно посылаешь сигнал: «Я слабая».

Откуда мне было знать, что мужчина, который обнимал меня и говорил слова любви, умоляя стать его женой, станет меня бить?

Я считала, что колотят жен мужчины, которые не знают в совершенстве французского и английского, не переводят сложные тексты, не заканчивали институтов, не работают на хороших должностях. Те, которых никто не любит. Простые мужики, проводящие время у пивных ларьков, которые шутят, сплевывая сквозь гнилые зубы: «Кого люблю, того и бью».

Но тот, кто откладывает вечером «Авессалом, Авессалом!»[7] на ночной столик и с волнением смотрит по телевизору документальный фильм о гориллах, а при виде пепельницы в лапе гориллы переживает: «Боже, куда катится этот мир!», — никогда и ни за что не поднимет ни на кого руку.


Я правда не помню, когда это началось. Через какое время после свадьбы.

Может быть, когда к нам приехали на обед его родители.

Я подала говяжью вырезку, запеченную с приправами так, как он хотел, а на столе лежала белая скатерть с вышивкой (Ты думаешь, у меня много денег?!), которую я купила на рынке у Дворца культуры[8], — овальная красивая скатерть, а еще салфетки у каждого прибора, и цветы в вазе — я ни о чем не забыла.

— Простите, — сказал он своим родителям, — в следующий раз Хануся постарается.

Ненавижу, когда он называет меня Ханусей! Да, Хануся постарается, конечно, мясо получилось жестковатое.

Родители смотрят на него с нежностью, он встает, чтобы открыть вино — хорошее, не какое попало, он разбирается в винах, но он забыл открыть бутылку заранее, и, видимо, поэтому рассердился на меня. И он склоняется ко мне и целует меня в макушку, словно говоря:

Посмотрите,

какая мы замечательная пара!

Как я люблю свою жену,

как я ласково с ней обращаюсь, хотя она недостаточно хорошо приготовила мясо,

а ведь я говорил ей: «Следи за мясом!».

Наверное, она отвлеклась, эта идиотка, а вырезку тушат недолго, иначе она становится жесткой как подошва, а я так просил, для меня это было так важно, ведь вы должны были приехать к обеду, для меня это праздник, я хотел сделать вам приятное, да, но не вышло, из-за моей жены, которая не постаралась, не захотела постараться, и я даже забыл про вино из-за нее, я ей покажу, когда вы уедете, но…

Но пока что поцелую в макушку:

— Правда, дорогая?

И дорогая поддакивает, и улыбается, и его родители улыбаются: мы такая красивая пара.

— Оно вовсе не жесткое, — благодушно говорит мать моего мужа и подцепляет вилкой кусок, а я с облегчением вздыхаю:

— Может, я и в самом деле чуточку передержала его в духовке…

Я каждый раз старалась, и каждый раз это мало что давало.

Но он еще не орал на меня, и только его лицо принимало характерное выражение…

— Жаль, — сказал он, сев напротив и взяв мою ладонь в свою, — ты просто отнеслась к этому небрежно. А в любое дело надо вкладывать душу. — И его рука сжала мою крепко, как-то чересчур крепко. — Это ведь больше не повторится, правда?

— Правда, — ответила я коротко, и похолодела тогда, в первый раз, и вырвала ладонь из его руки.

Он встал и ушел в свою комнату.


Да, наверное, именно тогда я впервые увидела в нем что-то, что наводило ужас, но ведь мне могло показаться, а вырезка и правда слишком долго запекалась. Теперь я знаю, что вырезка — очень нежное мясо, ее достаточно жарить три минуты, на сильном, но не слишком сильном огне, а еще можно к растительному маслу добавить сливочное, тогда мясо получится вкуснее.

В общем-то он был прав.

Мясо было чуть-чуть жестковатое.

Я недостаточно постаралась.


Мы сидели на перроне; поезд, который должен был нас везти дальше, опаздывал; мама читала газету, на маленькой мазурской станции стоял летний полдень; отец сидел, прикрыв глаза, в воздухе звенели стрекот и жужжание насекомых; было жарко; жаворонки пели, а мне очень хотелось пить.

Солнце стояло в зените, а из крана капала вода, но на стене над ним было написано «НЕ» и изображен перечеркнутый красным стакан.

Я тогда уже знала, что не перечеркнутое красным пригодно к употреблению. Но все дело в том, что эта красная черта не всегда с первого взгляда заметна, а иногда ее совсем не видно.

Я еще не знала тогда, что если чего-то не видно, это не значит, что его не существует.


— Только бы ты не сделала какую-нибудь глупость! — звучало у меня в ушах.

— Не пори горячку!

— Подумай хорошенько, прежде чем что-то решать!

Все только и ждали случая убедиться в своей правоте.

«Вот видишь, ты совершила очередную ошибку в жизни, оказалась неопытной, слишком быстро приняла решение», — хотели сказать мне они, но не могли.

Потому что он был хороший.

Улыбчивый.

Заботливый.

— Хануся, тебе холодно, — говорил он, вставал с кресла, шел в прихожую, приносил шерстяную шаль и подавал мне.

А все женщины смотрели на меня с завистью: их мужья не замечали, что они мерзнут, и не знали, где лежат их шерстяные шали, их мужьям не приходило в голову оторвать свой зад от кресла, чтобы что-то принести жене, а он укутывал мои плечи шерстяной шалью и целовал в макушку.

— Не люблю, когда ты грустишь, — говорил он, а я улыбалась.

— Я купил новый диван, — сообщал он, а я улыбалась. Правда, я хотела вместе выбрать этот диван, мы уже давно собирались его купить. «Может, он был бы именно таким, как знать? А может, других не было», — утешала я себя и была довольна.

— Поменяем шкафчики в кухне, — радостно заявлял он, а я улыбалась, хотя не знала, на какие.

Я мечтала о деревянных, они подошли бы к столу, стоявшему в кухне, — деревянному, с выдвижным ящиком, доставшемуся мне от бабушки.

Привезли шкафчики: красные, с черными столешницами, дорогие. Отвратительные.

Я неуверенно улыбнулась.

— Они не подходят к столу, — сказала я.

— Стол заберет на дачу Юрек, я уже с ним договорился, — успокоил меня муж, — ты права, он к ним не подходит. — И крепко целовал меня, и радовался, поэтому и я старалась радоваться.


— Везет тебе! — Иоася разглядывала новую кухню. — Мой муж вообще не интересуется домом, я не могу допроситься, чтобы…

Я не слушала, чего она не может допроситься.

Мне не надо было просить.

У меня были такие духи, которые нравились ему, и трусики, какие нравились ему, и шкафчики, какие нравились ему, и диван, какой нравился ему, и занавески, какие нравились ему, и еда, какая нравилась ему.

Собственно говоря, я была счастлива.

Вот только мой стол, любимый бабушкин стол, старый, почти квадратный, с ящиком, на резных ножках, настоящий деревянный стол уехал однажды на дачу к чужим людям.

— Знай, что в жизни нужны — да какое там, нужны — необходимы компромиссы, — часто говорила бабушка, мудростью которой я восхищалась и слушала ее намного внимательнее, чем родителей.


— Ты вечно всем недовольна, — сказал он однажды, поглядывая на меня с дивана. А я мыла посуду и просто-напросто молчала. Я не была ни довольна, ни недовольна, я просто была женщиной, моющей посуду.

— Ты ошибаешься, — ответила я и положила в мойку сковороду.

— Я же вижу.

— Плохо видишь. — От сковороды не отмывался жир, и я спрыснула ее жидкостью для мытья посуды, чтобы обезжирилось, и закрыла кран.

— Что я делаю не так, почему ты такая? — Грустный голос мужа теперь, когда не было слышно шума льющейся воды, звучал громче.

— Какая «такая»? — спросила я и взяла кухонное полотенце. Я еще не видела проблемы.

Ответом мне было молчание. Я вытерла тарелки и убрала их в отвратительный красный шкафчик.

— Ты сама знаешь! Задумайся над тем, какая ты!

Он уже стоял в дверях, в куртке, и взгляд у него был злой.

Я попыталась вспомнить, что произошло перед тем, как я начала вытирать посуду, потому что не знала, ей-богу, не знала.

— В чем дело? — спросила я, тогда я еще спрашивала смело.

— Ни в чем! Ты сама все прекрасно знаешь! — крикнул он и закрыл за собой дверь.


Я осталась одна, удивленная, да, всего лишь удивленная, невероятно удивленная.

А потом начала размышлять, что же я такого сделала, из-за чего он ушел.

«Может, у него на работе был тяжелый день, — подумала я, — а мне и в голову не пришло об этом спросить. Но я не успела, мы только что пообедали, а ведь он любит, чтобы после обеда все сразу же было убрано, — подумала я, — и это здорово. Мужчины, как правило, не придают значения порядку в доме, а он — другой, — подумала я. — Но, может, он нуждался в моей чуткости, в моем внимании немедленно, а для меня важнее была сковорода, может, в этом все дело?»