И, словно огонь обладал силой возвращать время, я внезапно увидела себя ребенком – ребенком, стоящим возле другого огня в другом лесу – в лесу, который примыкал к нашему приюту. Были сумерки, нас было трое детей, но считалось, что мы уже достаточно большие для тяжелой работы. В тот серый вечер мы собирали хворост для растопки огромных плит и теперь собрались вокруг костра, чтобы согреть посиневшие ручки. Снег, пушистый и мягкий, тихо падал… тонкие сосульки свисали с голых веток. Небольшой костер, который мы заботливо поддерживали, горел и горел, а мы, не двигаясь, стояли вокруг – Дженни, худенькая и задумчивая, Альберта, с личиком мудрой обезьянки, и я, самая младшая, с огромными на худом личике глазами, – стояли, словно завороженные теплом; и, как будто пламя растопило лед в моей детской груди, будущая жизнь показалась мне теплой и светлой. О, в тот день я знала, что в жизни меня ждут только радости. Теперь же, стоя около горящей лачуги, я разразилась горькими слезами, и мне казалось, что я не перестану плакать никогда.

Глава XXII

На следующее утро, однако, когда я проснулась около пяти, моей слабости и вялости как не бывало, и в семь часов, позавтракав, я отправилась к хижинам и в лазарет, несмотря на жару, уже набравшую силу, и на тяжесть в теле, которое до сих пор казалось мне неподъемным. Сознание опасности словно впрыснуло мне в кровь какой-то мощный стимулятор, который делал подвластными мне и самое жаркое солнце, и самые невероятные препятствия.

В лазарете я осмотрела больных, в поисках зловещих симптомов, но не нашла их. На самом деле не было ничего более серьезного, чем обычные летние заболевания – кишечные расстройства, малярия и случай "порчи ног" "ядовитой росой". И, выходя оттуда, под бесконечные жалобы и стоны, я чувствовала облегчение.

Тем не менее моя бдительность не ослабевала. Каждый день я ходила в лазарет и выслушивала те же безобидные жалобы, бурные выражения благодарности за принесенные подарки – студень из телячьих ножек, крепкий бульон и тому подобное, и в доме тоже была настороже. За каждым – Сент-Клером, Старой Мадам, Рупертом и особенно за Тиб – я внимательно и постоянно наблюдала. Однако, когда спустя неделю Руперт заболел, я не паниковала. Слишком много непредвиденных осложнений возникало в последние дни, так что меня застать врасплох уже было невозможно, и я со спокойной решительностью изолировала его в своей комнате и всем запретила туда входить. День и ночь сидела я у его постели – пока он метался в жару и дрожал от озноба, – соблюдая все меры предосторожности, смачивала ли я его губы уксусным раствором или прикладывала нагретые кирпичи к ногам.

Но через сутки мое беспокойство исчезло. Не было ни покраснения кожи, ни кровавой рвоты. Я говорила себе, что болезнь Руперта – это просто одна из многочисленных болотных лихорадок, и я пичкала его хинином, традиционным в таких случаях средством. Через несколько дней моя уверенность ослабла, и мне стало опять не по себе, не меньше, чем когда я испугалась чумы, потому что лихорадку Руперта хинин не брал. Наоборот, температура его неуклонно повышалась и доходила до такой точки, что он начинал бредить. После этого она так же стремительно падала, и у него начинался озноб, который тряс его, как злобная собака пойманную крысу. Когда же это проходило, он лежал совершенно обессиленный. Глядя в его исхудавшее лицо, на его тело, которое таяло на глазах, я боялась, что он умирает.

Теперь все время я проводила в комнате больного. Я не различала дней и ночей; время не имело никакого значения, потому что значение стали иметь только холодные уксусные примочки и горячие кирпичи, сменявшие друг друга в зависимости от приступов лихорадки. Измотанная, я думала, что не знаю, что и хуже: жар и его пугающе бессвязное бормотание в бреду или озноб, когда, схватив меня за руку, он жалобно умолял:

– Не дай мне замерзнуть опять, Эстер, не дай замерзнуть!

Иногда, пока я сидела у его кровати в этой печальной комнате, в дверях появлялся Сент-Клер и спрашивал о Руперте, но таким равнодушным и отчужденным тоном, что мне не верилось, озабочен ли он хоть чуть-чуть. Старая Мадам тоже была не особенно обеспокоена. Если я проходила через нижний зал на кухню, она отрывалась от своего подноса:

– Ну как там мой внук, мадемуазель?

– Ему хуже, мадам. Его жар еще сильнее, чем вчера.

Она тут же шикала и смотрела на меня с притворным сочувствием; потом она беспокойными пальчиками, воровато, как белая мышь, начинала шарить по тарелке; "Лихорадка всегда так проходит, мадемуазель. Потом моему внуку станет лучше". Ее пальчики уже ухватили лакомый кусок. И, уходя на кухню, я знала, что Старую Мадам не тронут ни здоровье Руперта, ни что другое, пока Марго таскает ей с кухни подносики.

Но на десятый день его болезни я уже опасалась за жизнь Руперта серьезно. Его температура снова подскочила, потом озноб истерзал его так, что он лежал в оцепенении, похожем на смертельный сон, и меня охватила паника. Хотя было уже поздно, я бегом послала Тиб за Вином, а когда он наконец явился, отправила его в Дэриен за доктором Туаттаном. В ожидании их возвращения я без конца ходила по дому, от кровати Руперта и до входной двери, откуда было видно канал, и обратно в свою печальную комнату, чтобы снова безутешно склониться над Рупертом. И вот, когда я в очередной раз остановилась так у его постели, вдруг почувствовала, что на пороге появился Сент-Клер.

– Моя мать говорит, что вы, наконец-то, послали за Туаттаном.

Быстро, боясь, что наши голоса потревожат Руперта, я пересекла комнату и остановилась перед ним в дверях:

– И что вы хотите сказать этим "наконец"? – спросила я холодно.

– Я хочу сказать, что вам давно следовало послать за ним. Почему вы этого не делали? Чего вы боялись?

Я не собиралась отвечать. Тем не менее сомнение зародилось у меня в голове. Что ему было известно – как он мог узнать, что я опасаюсь желтой лихорадки? Или этот вопрос вырвался у него из постоянного желания упрекать, даже если упрек незаслуженный?

– Это все, что вы хотите сказать? – спросила я.

– Нет. Я хочу вам сказать, что из-за вас я опоздал на пароход в Саванну. Вин должен был везти меня в Дэриен. Но для вас, мне кажется, это не имеет значения.

– Ни малейшего. Имеет значение то, что Руперту нужен доктор.

– Все равно – это черт знает что – опоздать на пароход.

Подойдя еще ближе, я заглянула прямо ему в лицо.

– Вы что, не знаете, что Руперт опасно болен? Опасно! И все из-за вас.

Недобрая улыбка появилась на его губах:

– Значит, меня уже облекли силами провидения. Только в чем же моя вина?

– Вы посылали его на рисовые болота. Если бы вы только захотели его погубить, то лучшего способа нельзя и придумать…

Эти слова вырвались у меня случайно, в запальчивости и без всяких намерений, так что я не было готова к тому, что за ними последовало. Его белая рука размахнулась и больно ударила меня по губам. Я услышала его голос, зловеще спокойный: "Думать надо, когда говоришь, дура", и, оглушенная неожиданностью, я только стояла и во все глаза смотрела на него, закрыв рукой разбитый рот. Глаза, которые в свою очередь вцепились в меня взглядом, были такими злобными, такими безжалостными, что я не удивилась бы, если бы вдруг почувствовала его руки на своем горле.

Но прежде чем я успела заговорить, даже прежде чем я успела осознать, за что он ударил меня, я увидела Вина, выглядывающего из-за плеча Сент-Клера, его глаза перебегали с меня на него, и я услышала, как он говорит: "'Десь докта, миз Эстер". Громоздкая фигура доктора Туаттана обозначилась позади Вина.

Я все еще не могла заговорить. Как каменная стояла я, когда Сент-Клер протянул:

– Ах, это вы, Туаттан. Взгляните на моего сына. Вот, Эстер, тебе надо познакомиться с доктором Туаттаном. Моя жена, доктор, – скоро ей самой понадобятся ваши услуги. – И совершенно непринужденно он прошел мимо меня и проводил его в комнату: – Вот мальчик, доктор.

Я стояла в ногах кровати, пока доктор, наклонившись над постелью, осматривал Руперта, его немытые руки нажимали на маленький живот то тут, то там, потом передвигались, чтобы пощупать пульс на безжизненном запястье, – но я едва замечала, что происходит. Потому что Сент-Клер подошел и стал возле меня и положил свою белую руку на полированную спинку кровати, и я, завороженная ужасом, взирала на эту руку. Я снова чувствовала быстрый удар по губам, снова слышала зловещий голос, предупреждающий меня о том, чтобы я молчала; и вдруг эта безобразная сцена, – прежде чем я поняла, – предстала передо мной так ясно, словно я вышла из темного чулана на яркий свет. Я поняла, что, когда я, не задумываясь, выкрикнула эти обвинительные слова, он испугался, что Вин и доктор Туаттан, поднимаясь по лестнице, могли их услышать и если услышали, то от слов, как от камешков, брошенных в озеро, пойдут многочисленные и опасные для него круги, которые, если разобраться, могут обернуться для него катастрофой. По какой-то причине, произнесенные случайно, мои слова таили для него угрозу. Теперь я поняла эту причину. Я сказала правду. Он хотел смерти Руперта.

Но Руперт не умер. Прошли дни – казалось, что это были годы, хотя на самом деле только недели, – и приступы лихорадочного жара уже стали не такими тяжелыми, и озноб уже не так жестоко сотрясал его, словно взбунтовавшись против наказания, больное тело отвоевывало себе все больше времени для отдыха и собиралось с силами. Как-то сумеречным августовским вечером я очнулась из полудремы, сидя в кресле возле кровати, и увидела, что он смотрит на меня; глаза его были чистыми и ясными.

– Эстер, – позвал он слабым голосом.

– Что, Руперт?

– Я был болен, да?

– Очень болен, но теперь ты поправляешься.

Он лежал не двигаясь, но продолжал смотреть на меня ясным взглядом. Затем он опять заговорил:

– Эстер…

– Да, Руперт.