Пани Карлич говорила с улыбкой и с жаром, а гость медленно поднялся, сохраняя полное спокойствие.

— Ваши слова меня ничуть не удивили, — сказал он, — я знал, что рано или поздно их услышу. Мое постоянство вызвано вовсе не безумством или мечтательностью, для этого я слишком реалист, да, и, пожалуй, староват. Поначалу, когда мы познакомились, вы заинтересовали меня как некая психологическая загадка; я присматривался к вам, и мне казалось, что я читаю какую-то таинственную книгу, где одни страницы написаны ангелом, а другие чертом. Видимо, я излишне увлекся этим чтением… потому что влюбился в вас. Тогда мне захотелось вычеркнуть в этой прелестной книге страницы, написанные Сатаной, и оставить лишь ангельские. Но для этого надо стать вашим мужем, близким вам человеком, чтобы постепенно заменять вычеркнутые страницы — новыми, написанными мною самим. Так будет, могу даже сказать, что отныне так есть. Я ведь не собираюсь лежать у ваших ног с кадильницей; валяться в ногах вообще больше подходит болонке или английскому мопсу. Но всеми силами моего ума, сердца и богатства я постараюсь сделать вашу жизнь интересной. Разномастную и случайную публику, что толчется в гостиных, мы заменим кругом моих знакомых и друзей; ручаюсь, что вы с ними не соскучитесь, кроме того, в моем имении есть отличная коллекция картин, хорошая библиотека, эраровский рояль, сад с огромным парком, а в окрестностях людные деревни, шумные фабрики, зеленые поля, возделанные по образцовой плодосменной системе, горы, леса, ручьи в долинах, летом соловьи, а зимой огромные снежные сугробы, и иней на соснах сверкает, как алмазы… Для вас начнется совершенно новая жизнь; я настолько самоуверен, что думаю, у меня вам будет неплохо, и со временем в вашей душе останется лишь то, хорошее и благородное, что создала природа, а остальное, говоря словами поэта, «утонет навек в пучине забвения».

Все это пан Каликст произнес совершенно спокойно, без малейшего пафоса, порой даже с улыбкой, а при последней фразе слегка поклонился. Пани Карлич стояла перед ним зарумянившись от волнения и еще больше похорошев. На длинных черных ее ресницах блестели слезы. Пан Каликст некоторое время молча смотрел на нее, потом взял за руку.

— До сих пор, — произнес он, — я говорил с вами как официальный жених, обсуждающий условия брака, а теперь скажу как влюбленный и будущий муж! Матильда, я обожаю тебя! — Он прижал ее руку к губам, и в этот миг, казалось, распались невидимые цепи, сковывавшие его душу и не дававшие проявиться чувствам, лицо его оживилось, бесцветные глаза загорелись.

— Каликст, — промолвила взволнованным шепотом пани Карлич, — я столько раз в жизни грешила словами любви, столько раз я произносила их, когда в моем сердце едва-едва теплился огонек увлечения или прихоти, что в этот торжественный для меня час, когда в моей жизни наступает важный перелом, я не произнесу этих слов. Скажу только одно: Каликст, я уважаю тебя!

Они помолчали, глядя друг на друга, тут же к пану Каликсту вернулось обычное хладнокровие, он пожал кончики пальцев невесты, отступил на несколько шагов и с поклоном спросил:

— Eh bien, madame! Et quand la noce?[26]

— У меня нет причин откладывать, — ответила невеста.

— У меня тоже, итак, месяца через два…

— Хорошо.

Портьера раздвинулась, на пороге появился камердинер и позвал пить чай.

Когда садились за столик, освещенный алебастровой лампой, компаньонки долго с большим удивлением приглядывались к пани Карлич. Лицо ее совершенно преобразилось, оно как-то странно сияло, взгляд стал трогательным, говорила она мало, сидела серьезная и задумчивая. Зато с паном Каликстом не произошло никаких перемен, он флегматично пил чай и рассказывал барышням о театре и карнавальных празднествах в одном из больших отечественных городов, откуда недавно вернулся. Лишь изредка он украдкой смотрел на невесту, и тогда глаза его снова темнели и сверкали огнем.

В тот вечер пани Карлич, войдя в спальню, не преклонила колен перед образом мадонны итальянской кисти и не раскрыла молитвенника с золотой застежкой, а бросилась на колени перед окном, за которым виднелось сапфировое зимнее небо, усеянное мириадами звезд, вздохнула всей грудью и тихо промолвила:

— Боже, благодарю тебя!

Дня три спустя вся округа уже знала о том, что пан Каликст К. опять сделал предложение пани Карлич, и на этот раз успешно. Каким образом стало известно то, что происходило в тихом уединенном будуаре? Кто угадает? Кому удастся проникнуть в тайны провинциальной почты и телеграфа? Они так быстры и разветвленны, что им нет равных на свете; их станции — болтливые горничные, ухмыляющиеся лакеи, евреи в лапсердаках, разъезжающие в бричках кумушки, управляющие с самоуверенными физиономиями, приживальщики с их таинственными знаками. Этот первобытный способ связи прост, но в то же время замысловат и так хитро оплел своей сетью провинцию, что подхватывает на лету все разговоры, проникает в самые сокровенные мысли, угадывает, что делается в доме, по свету в окнах и что происходит в душе человека — по его одежде или взгляду. Если войдешь в чей-нибудь дом и заметишь, как горничная, прижав палец к губам, шепчется с лакеем, знай, это почтовая станция; если увидишь бричку, что торчит посреди лужи на дороге или увязнув колесами в песке, а из нее высунулась кумушка в черном салопе и навострив уши впитывает то, о чем ей рассказывает проезжий еврей, знай: и это почтовая станция. Если сидишь дома, читаешь книгу и вдруг — дверь настежь, к тебе врывается еще не старый господин с физиономией, раскормленной на чужих пирогах, и, забыв поздороваться, хлопается на стул с возгласом: «Потрясающая новость! Потрясающая новость!» — почтовая станция. Или, допустим, сидишь в кругу знакомых, беседуешь о том о сем, о пятом о десятом, о погоде, о дорогах и т. п. и вдруг случайно замечаешь, как две дамы в чепцах с большими бантами многозначительно переглядываются и перемигиваются, — телеграф. Или едешь мимо роскошной усадьбы и видишь: в воротах, точно изваяние, застыл еврей и, поглаживая бороду, как завороженный смотрит на окна, всем своим видом как бы говоря: «хотя мы и евреи, но кое-что знаем», — тоже телеграф.

А то входишь неожиданно в гостиную какой-нибудь молодой особы и застигаешь врасплох горничную, что в изящной позе притаилась под дверью будуара или спальни, а то и прильнула глазом к замочной скважине — телеграф. Кому же дано проникнуть во все тайны провинциальной почты и телеграфа?

В Песочной было много народу: компаньонки, горничные, лакеи, управляющий с женой, пан писарь с мамашей. Компаньонки любили перекинуться словом со служанками, служанки обожали позубоскалить с лакеями, лакеи поигрывали в карты с управляющим, жена управляющего строила глазки пану писарю, пан писарь обо всем услышанном и увиденном делился с мамашей, а мамаша пана писаря, урожденная З-ская, имела родственников среди арендаторов и мелкой шляхты, полжизни она проводила в разъездах, навещая то одного, то другого родственника, а по дороге останавливалась со всяким встречным и поперечным, приветствуя каждого возгласом: «Слава Иисусу Христу!.. Ну, что нового?» Все это были превосходные почтовые и телеграфные станции, и когда через два дня пан Каликст покинул Песочную, все в один голос затрубили и затрезвонили во всех уголках провинции, и весть эта эхом отозвалась во всех усадьбах и усадебках: «Пани Карлич выходит замуж!»

VIII. Буря в мутной воде

Как-то ехал Александр Снопинский к соседям в гости, катил в своей щегольской коляске, запряженной четверкой лошадей. Коляска, прежде легкая и изящная, немного поблекла, лак на ней облупился, бронза потускнела, рослые крепкие кони отощали и поубавили пыл, ярко-красные и белые полосы краковских попон засалились, на длинной ливрее кучера рядом с серебряной гербовой пуговицей появилась заплата, пришитая суровой ниткой. Словом, вид у экипажа, так же как у хозяина его с испитым и надменно вздернутым лицом, был претенциозен и… убог.

Узкую насыпь дороги слегка развезло, коляска медленно двигалась по талому снегу и вскоре совсем остановилась: путь ей преградила почтовая станция в лице мамаши пана писаря из Песочной. Звонкий голос из встречной одноконной повозки прокричал:

— Слава Иисусу Христу!.. Ну, что новенького?

Повозка развернулась и, тяжело утопая в грязи, потащилась обок коляски.

— Слава Иисусу… — повторила почтовая станция, откинув с лица кусок белого муслина, служившего вуалью. — Мое почтение пану Снопинскому! Давно я не имела чести видеть вашу милость, а жаль! Что же вы к нам не едете? У нас большие перемены…

— Какие же это? — равнодушно спросил Александр.

— Наша пани выходит замуж!..

— Что?! — вскричал Александр, и бледные его щеки окрасились румянцем, но тут же он спохватился и, усмехнувшись, недоверчиво прибавил: — Этого быть не может!

Почтовая станция рассмеялась и с наслаждением выложила все подробности распространяемой ею вести. Александр слушал, нахмурив брови и сжав губы; затем поспешно распрощался со словоохотливой кумушкой и, отъехав немного, крикнул кучеру: «В Песочную!»

Бегло оглядев свой наряд, он нашел, что вполне прилично одет для такого визита: давно уже завел он привычку даже в будни надевать визитный костюм.

Всю дорогу он торопил кучера: «Быстрей! быстрей!», а себя уверял, что «все это пустое и быть этого не может!». В конце концов за голыми ветвями деревьев показался красивый господский дом. Александр что есть духу взлетел по ступенькам на галерею и ворвался в переднюю. Здесь обитала тишина, лишь один камердинер, сидя у камина, читал газету. При виде вошедшего лакей поднялся, церемонно поклонился, как подобает слугам богатых господ, но не двинулся снимать с гостя шубу, а объявил:

— Госпоже нездоровится, она никого не принимает.

— Вот еще новости! — воскликнул Александр. — Доложи, что приехал я.