Я улыбнулась, вспомнив, как Эрнст, смеясь от души, рассказывал мне эту историю, а затем снова загрустила, вспомнив, что он-то ни в какой не в Австрии сейчас был, а в Лондоне, запертый в тесную одиночку, находящуюся под постоянной охраной СОИ, и где не было никого, с кем можно было бы организовывать протесты. Да и о каких протестах могла вообще идти речь? Он же был военным преступником, эсэсовцем самого высокого ранга, которого союзникам удалось схватить живым и которого, согласно газетам, они считали чуть ли не главным архитектором Холокоста. Как ему из такого было выбраться живым? Я устало потёрла лоб и посмотрела на моего спящего сына, которого я держала на сгибе локтя. Хоть он у меня от него остался.

Нью-Йорк, июнь 1945

Я вот уже которую минуту таращилась на звезду Давида, украшавшую фасад синагоги, но никак не могла решиться ступить внутрь. Дело было в том, что я ни разу в жизни не была в синагоге, а потому понятия не имела, что мне делать, как только я окажусь внутри. Я поймала себя на мысли, что надо было бы взять с собой бабушку Хильду, которая не только свободна говорила на идише, но и наизусть помнила все молитвы и ритуалы. Но так как пришла я сюда не для себя, а для своего сына, то мне казалось правильным, что делать всё нужно было самой. Эрни, который не так давно проснулся, скептически меня разглядывал, словно спрашивая: «Ну и? Идём внутрь или как? Давай решай; я ведь скоро проголодаюсь».

Я улыбнулась воображаемым словам, подмигнула сыну и, наконец собравшись с духом, толкнула тяжёлую дверь. Молодой человек в ермолке и тёмном костюме, кого я чуть не ушибла дверью, едва удержал книги, что он нёс, и вопросительно на меня посмотрел. После того как я объяснила ему, что хотела бы поговорить с раввином, он велел мне подождать на одной из скамей внутри храма, а сам исчез за одной из дверей.

Пока его не было, я воспользовалась моментом и начала осторожно осматриваться вокруг, и вскоре пришла к утешительному заключению, что синагога не так уж и отличалась от церквей, в которые я раньше ходила, только вот распятия с Иисусом в центре не было, как и статуй святых вдоль стен. Меня это не сильно беспокоило, потому как меня всё же вырастили в вере в еврейского бога, хоть и заставили на зубок выучить «Отче наш» и «Богородице Дево», чтобы ни у кого не возникло сомнений в моём образе убеждённой протестантки.

— Вам чем-то помочь?

Я повернулась и увидела мужчину лет пятидесяти, по-доброму улыбающегося мне сквозь густую, тёмную бороду.

— Вы — раввин? — спросила я, поднимаясь ему навстречу.

— Да. — Мужчина улыбнулся ещё шире, словно его позабавило немного моё смущение. — Меня зовут раввин Соломон. А вы должно быть немка, судя по вашему выговору?

— Да, — я неловким жестом поймала соскальзывающее с головы кружевное покрывало. — Мы с мужем — беженцы из Берлина. Меня зовут Эмма, Эмма Розенберг. А это мой сын, Эрнст.

— Рад приветствовать вас в нашей общине, Эмма. И тебя, малыш. — Раввин Соломон слегка тронул указательным пальцем кончик носа Эрни. — Но вы ведь не из лагерей, верно?

— Нет, не из лагерей. Нам удалось пропрятаться всё это время по фальшивым документам. — Я слово в слово воспроизвела приготовленную для нас с Генрихом ОСС легенду.

— Я так и подумал. Вы очень уж здоровой выглядите. Те, которые прибывают из лагерей, до сих пор едва на ногах держатся. Да и маленького бы у вас не было на руках; они же переубивали всех младенцев, как я слышал… душегубцы. — Он поджал губы и покачал головой. — Вам очень повезло, что вам не довелось увидеть всего этого ужаса.

— Да, вы правы, — согласилась я, отводя взгляд. Меня и так уже мучила совесть, что я лгала служителю божьему в его же доме, едва ступив через порог, так что я решила поскорее сменить тему. — Раввин, я здесь из-за моего сына. И частично из-за себя.

— Если вы переживаете, что тот факт, что вам пришлось посещать церковь пока вы скрывались, каким-то образом лишил вас вашего статуса иудейки, то не бойтесь. — Похоже, что я не первая пришла к нему с этим вопросом. — В Торе ясно говорится: любой иудей, пусть даже он и не соблюдает религиозных обрядов и традиций — всё равно иудей. А любой неиудей, пусть он и соблюдает все до единого еврейские законы, всё равно остаётся гоем. Если вы родились еврейкой, то это ваше право с рождения, которое никто у вас не отнимет, особенно после всего того, что вам довелось пережить в Германии.

— Я никогда не была в синагоге, — призналась я, чувствуя, как стыд снова заливает щёки. — Я никогда не читала Тору… Всё, чему меня учили, были христианские молитвы…

— Это вовсе не страшно, Эмма. — Раввин Соломон слегка похлопал меня по плечу. — Вы такая же иудейка в глазах Господа, как когда вы только родились на свет. А что до Торы, то я могу дать вам почитать её, если хотите.

— Да, очень хочу, — сразу же отозвалась я, мысленно удивляясь собственному энтузиазму. — И мы с мужем будем приходить каждую пятницу на шабат. И на каждый праздник.

— А вот это как раз необязательно, — по-доброму рассмеялся раввин. — Я понимаю, что вы скорее всего чувствуете вину за то, что не практиковали свою религию в течение столького времени, но это христианская церковь требует от своих прихожан постоянного посещения. Мы же служим своему Богу потому, что сами этого хотим, а не потому, что он нам повелел. Мы едим кошерное и говорим слова благословений, потому что мы благодарны Ему за всё, что он уже для нас сделал и продолжает делать, а не потому, что вымаливаем прощения грехов. Очень легко продолжать грешить изо дня в день, а потом надеяться, что все эти грехи чудом исчезнут, стоит только произнести десять Отче Наш. В иудаизме же мы стараемся не грешить, потому что это мы сами несём ответ за наши грехи, а не бог. Так что приходите, когда захотите поговорить с ним, когда захотите сказать «спасибо», или же попросить за кого-то, но вот из чувства долга приходить не надо.

Такое незамысловатое объяснение всего того таинственного, враждебного и непонятного, чего я так боялась, вдруг наполнило меня такой искренней радостью, что я не сдержала счастливой улыбки.

— Спасибо вам, раввин. Я так и сделаю.

— Вот и хорошо. А что насчёт вашего сына?

— Моего сына? Да… Видите ли, когда он только родился, я ничего с ним не делала, ну, в религиозном смысле, по очевидным причинам, вы понимаете? Наш город был под оккупацией, все синагоги были давно разрушены, а найти раввина и вовсе было делом невозможным — их всех давным-давно убили или же сослали в лагеря…

— Я понимаю.

— Так вот, я не знаю, что мне с ним теперь делать, я имею в виду, как мне его…крестить?… — я неловко переступила с ноги на ногу, снова устыдившись своего незнания собственной религии. — Простите, я даже не знаю, что мне сделать с собственным ребёнком, чтобы он считался полноправным иудеем.

— А вам ничего и не нужно делать, — раввин снова улыбнулся. — Ребёнок, рождённый от иудейки — иудей по нашим законам, и тут двух мнений быть не может. Точка. Единственное, что вам нужно будет сделать, так это провести обряд обрезания, потому как иудей мужского пола, не прошедший такой обряд, не будет допущен в мир грядущий.

— Но ведь это нужно было делать в первую неделю после рождения, кажется, но у нас тогда не было возможности…

— Не нужно извиняться, я прекрасно понимаю вашу ситуацию, и поверьте мне, ничего страшного не произойдёт, если вы сделаете это чуть позже. Приходите завтра, приводите своего мужа, приносите сына, и мы всё сделаем. Вы уже знаете, кто будет вашим sandek?

— Sandek?

— Это что-то вроде христианского крёстного отца, — объяснил раввин Соломон.

— Он тоже должен быть иудеем?

— Да.

— Тогда… боюсь, что нет. А вы не могли бы быть нашим sandek?

— Почту за честь, Эмма.

И вот так, всего день спустя Генрих, неловко поправляя ермолку у себя на голове, держал на руках малыша Эрни, теперь уже в полном смысле этого слова иудея. Вместе со мной и раввином Соломоном они позировали перед входом в синагогу моему отцу, который не уставал щёлкать затвором камеры.

— Эрнст тебя убьёт, когда узнает, что ты сделала с его сыном, — прошептал мне на ухо мой муж во время праздничного обеда, что мы устроили по случаю.

— А думать надо было, прежде чем еврейке ребёнка делать, — шепнула я в ответ, на что он не удержался и расхохотался.

Я сама никак не могла толком этого объяснить, но каким-то совершенно непонятным образом присутствие Эрнста, хоть сам он и находился от нас сейчас за тысячи километров, было настолько ощутимым. Мы всегда вспоминали его, обменивались шутками, предполагая, что бы он сказал в той или иной ситуации, делились воспоминаниями о старых добрых временах в РСХА, и как Эрнст проводил дни, придумывая, как бы ещё досадить или поиздеваться над шефом внешней разведки, Шелленбергом, вместо того, чтобы исполнять свои непосредственные обязанности… И каждый раз, как случалось что-то запоминающееся, мы с Генрихом почему-то в один голос говорили: «Жаль, что Эрнста здесь нет! Вот он бы сейчас…»

Каким-то совершенно необъяснимым образом он умел проникать в чужие жизни, этот надменный, но такой завораживающий в своей наигранной холодности австриец, и так умудрялся заразить всех вокруг своим почти очаровательным сарказмом и эксцентризмом, что избавиться от его влияния скоро становилось просто невозможным. Даже мой собственный муж, который по всем меркам должен был ненавидеть его всеми фибрами своей души, говорил о нём с какой-то меланхоличной грустью, сильно удивляя этим моих родителей.

— Он не был плохим человеком, — говорил он, опуская глаза, будто чувствуя себя виноватым, признавая это, — он вообще-то был отличным парнем. Только вот он едва ли кому давал это в себе разглядеть.