Глава 13

Нью-Йорк, август 1945

— Вот уж никак не думала, что в Нью-Йорке летом так жарко! — я попыталась обмахивать лицо рукой, но вскоре бросила эту затею как совершенно бесполезную.

В квартире в такую духоту сидеть больше не было сил, и мы с Генрихом решили устроить небольшой пикник в парке, где циркулировал хоть какой-то воздух. Я везла перед собой коляску, в то время как мой муж нёс корзину с одеялом и едой в одной руке, а другой вёл наших собак. Благодаря обещанной поддержке ОСС и вполне приличному жалованию, что они платили Генриху, работавшему теперь в их головном офисе, мы снова могли себе позволить вести вполне комфортную жизнь.

Малышу Эрни, одетому в самые тонкие ползунки, какие мне только удалось раздобыть, всё равно было жарко даже на улице, и вскоре он начал издавать звуки, явно означающие, что он хотел выбраться из коляски. Зная по опыту, что если я сейчас же не удовлетворю его требования, то он начнёт кричать уже во всю своим завидной силы голосом, я быстро свернула на одну из лужаек с нашей тропки.

— Давай не будем искать дальше. Это место вполне подойдёт. — Я указала Генриху на местечко в тени огромного валуна, прямо под ветвями раскидистого дерева.

Пока он занимался расстилкой одеяла, я взяла Эрни на руки и попыталась отвлечь его новой ярко-красной погремушкой, подаренной ему его прабабушкой Хильдой на его трёхмесячный день рождения. Бабушка Хильда, как и мои родители, были просто очарованы большущими карими глазёнками моего сына с самого первого дня, как увидели его, и теперь постоянно спорили, чья была очередь его держать или же что подарить ему на его очередной день рождения, который они взялись праздновать каждый месяц. Но когда он начал их узнавать, а уж тем более улыбаться им, они утроили свои усилия в том, чтобы баловать Эрни как только могли, как, впрочем, и мой муж, который его просто обожал.

Я никогда не забуду тот день, когда Генрих пошёл принести Эрни из кроватки, пока я была занята с ужином, и меньше чем через минуту вбежал в кухню с малышом на руках; я никогда ещё не видела его таким радостно взволнованным.

— Он улыбнулся мне! Аннализа, смотри! Он улыбается!

Эрни, которому папина реакция похоже показалась весьма забавной, начал улыбаться ещё шире, а вскоре и довольно попискивать в ответ на наши склонённые над ним, счастливые лица. В тот вечер нам пришлось есть слегка подгоревшую курицу, но мы от радости ничего не замечали. С тех пор Генрих не переставал корчить рожицы перед малышом, только чтобы снова заставить его смеяться, и проводил почти всё свободное время у его кроватки, когда Эрни не спал. Я так никогда и не сказала Генриху, что Эрни начал улыбаться мне первой, потому как считала, что я хоть чем-то обязана была отплатить мужу за то, что он с такой лёгкостью принял чужого ребёнка, и что все эти самые важные первые детские моменты по праву принадлежали ему.

Когда мы наконец разместились на одеяле, я усадила Эрни себе на колени, чтобы покормить его из бутылочки, которую он с недавних пор начал хватать своими маленькими ручонками, будто стараясь самостоятельно её держать. Занятая с сыном, я и не заметила, как Генрих вынул камеру и сделал фото. Улыбаясь, я подняла на него глаза.

— Что ты делаешь?

— Ты сегодня такая красивая… И ты всегда сияешь, когда держишь Эрни на руках. Я просто хотел запечатлеть этот момент.

На следующей неделе, когда я забирала напечатанные фотографии из студии, я оставила им плёнку и попросила сделать ещё одну копию той фотографии, где я держала Эрни. Несколькими днями спустя я дала её зашедшему проведать нас агенту Фостеру и спросила, нельзя ли будет через кого-нибудь передать фото Эрнсту. Он подумал какое-то время прежде чем взять её у меня, а затем вдруг пообещал, что лично передаст фото Эрнсту в руки, когда увидит его в Лондоне в следующем месяце.

— А можно я напишу ему пару строк, если вы к нему всё равно едете? — задержав дыхание, спросила я, сама не веря такому шансу.

— Простите, но боюсь, что это невозможно. Вся его корреспонденция тщательно проверяется, и если кто-то увидит письмо от вас, это поднимет множество ненужных вопросов: они захотят знать, кто вы такая, откуда вы его знаете, а может, и потребуют вашей экстрадиции для допроса.

— Ну и пусть! Даже лучше! Я поеду в Лондон если нужно; я же в конце концов его бывший секретарь, я могу свидетельствовать в его защиту, я могу объяснить, что он непричастен ко всем этим ужасным вещам, в которых его обвиняют…

— Нет, — перебил меня агент Фостер с самым серьёзным выражением лица. — Абсолютно исключено. Не забывайте, ведь ваше имя — Эмма Розенберг, и вы бывшая преследуемая еврейка. Вы никогда не работали в РСХА и уж тем более никак не могли знать доктора Кальтенбруннера. Его знала Аннализа Фридманн, но она погибла при воздушном налёте в конце войны вместе со своим мужем. Фото я ещё могу ему передать, придумаю какую-нибудь историю для его тюремщиков, скажу, что это жена его брата с племянником; письмо же, уж простите, никак не могу.

Я глубоко вздохнула и кивнула.

— Что ж… я всё понимаю. Может вы тогда хотя бы на словах сможете ему кое-что передать? Скажите ему, что… что я всегда его любила и буду любить, что не проходит и минуты, чтобы я не думала о нём, и что… что мне очень жаль, что всё так вышло. Скажите, что я прошу у него прощения, если, конечно, он когда-нибудь сможет меня простить.

— Я всё передам.

— Спасибо вам.

Агент Фостер ушёл, и я вернулась к кроватке сына, где я проводила большую часть своего времени, то глядя на его хорошенькое личико во сне, то разглядывая фото его отца, которое я просто-напросто стянула из его личного дела в отделе организации и персонала и спрятала между страниц одной из книг моего отца прямо перед их с мамой отъездом из Швейцарии. Я уже тогда нутром чуяла, что вскоре эта фотография вполне может оказаться единственным, что у меня останется от Эрнста, а потому и взяла её, долго не думая. Как ни странно, но Генрих с куда большим пониманием отнёсся к тому, чтобы найти для фотографии рамку и поставить её рядом с кроваткой Эрни, в то время как остальные члены моей семьи и слышать не хотели ничего, даже отдалённо связанного с именем Эрнста, и были крайне против, чтобы мой сын вообще знал, кем был его настоящий отец, когда вырастет.

— Да он же военный преступник, ради всего-то святого! — не переставала ругаться бабушка Хильда. — Зачем тебе вообще нужно, чтобы твой сын имел хоть что-то общее с этим душегубцем?!

— Не говори так о нём, пожалуйста. Ты его не знала. — Отвечала я одними и теми же словами на одни и те же упрёки, из раза в раз.

— Мы читаем газеты, — поджал губы мой отец.

— В этих ваших газетах слишком много чепухи пишут в последнее время.

— Генрих такой замечательный отец. Ну зачем тебе, чтобы твой сын узнавал о каком-то другом, которого он никогда не видел и скорее всего никогда не увидит?

— Потому что это его отец, и он имеет право о нём знать.

В конце концов они бросили свои попытки меня переубедить, поняв видимо, что этой войны им было не выиграть, и ограничивались тем, что только бросали косые взгляды на фото Эрнста каждый раз, как подходили к кроватке моего сына. Не то, чтобы меня это хоть в малейшей степени беспокоило.

Ноябрь 1945

Несмотря на позднюю ночь, я сидела у радио и внимательно слушала речь, что произносил судья Роберт Джексон, речь, ознаменовавшую официальное начало Нюрнбергского процесса. Спустя шесть месяцев, в течение которых они были заняты сбором информации о военных преступлениях главных обвиняемых, представители Великобритании, Соединённых Штатов, Франции и Советского Союза готовы были начать сам процесс.

Они не зря избрали местом его проведения Нюрнберг: ведь именно в этом городе каждый год проводились главные политические ралли, откуда фюрер обращался к нации, и где были приняты Нюрнбергские расовые законы, отличающие арийцев от неарийцев — одна из первых причин, позже приведших к массовому истреблению невинных людей, согнанных в битком забитые бараки и сгинувшие в этих фабриках смерти, позже ставших известными ужаснувшемуся миру как нацистские концентрационные лагеря.

Уродливая правда и невероятные по своей бесчеловечности секреты, так тщательно ранее скрываемые от общественности моим бывшим правительством, наконец-то увидели свет, и обвинение не могло дождаться, чтобы привести главных виновных к ответственности. Но причиной, почему я всё больше хмурилась и нервно кусала губы, слушая, как судья Джексон всё более углублялся в описание бесчисленных преступлений, совершённых нацистским режимом, было то, что среди этих двадцати трёх главных обвиняемых был Эрнст. Мой Эрни. Отец моего ребёнка и человек, без которого я не могла представить свою жизнь.

Мне так хотелось выпить хоть чего-нибудь покрепче, только чтобы меня перестало трясти от страха за его жизнь, но я всё ещё кормила сына, а потому даже такое временное спасение было вне вопроса. Да и стыдно мне было бы пытаться успокоить нервы алкоголем, в то время как Эрнсту по другую сторону океана приходилось проходить через это всё абсолютно трезвым. «Они и курить-то ему там не разрешают, — думала я, — а он жить не мог без своих сигарет. Как он там держится, совсем один, в крохотной, удушливой камере, когда он так любит свои бескрайние альпийские луга и горы? Как же он там?»

— Не очень хорошо, — агент Фостер вздохнул в ответ на тот же самый вопрос, что я ему задала по его возвращении из Лондона. — Это же тюрьма, вы должны понимать, и к тому же, буду с вами до конца откровенен, британцы его, мягко скажем, не любят. После того, как стольких их товарищей расстреляли согласно приказу «Пуля», что простые охранники, что его дознаватели делают всё возможное, чтобы превратить его заключение в ад.