— Я боюсь, схема, которая была представлена ранее суду, не совсем верна. На ней красными точками должно быть были обозначены все фабрики, заводы по производству оружия и подобного рода постройки, на которых использовался труд заключённых, но которые никак не являлись лагерями сами по себе. Никаким другим образом я такое огромное количество красных точек объяснить не могу.

— Вы считаете отличными маленькие лагеря от больших, и если да, то почему?

— Разница в данном случае очевидна: в отличие от больших лагерей, заключённые, привлекавшиеся к работе на данных заводах и фабриках, работали рука об руку с немецкими рабочими, а также наёмными работниками из соседних стран. Разница между ними была только в том, что в конце рабочего дня немецкий рабочий шёл домой к семье, а заключённый возвращался в сооружённые специально для этой цели бараки.

— Вас обвиняют в основании концентрационного лагеря Маутхаузен, а также в том, что вы не раз его посещали. В подтверждение этого суду ранее был представлен аффидавит за подписью Зуттера, утверждавшего, что он лично видел вас в лагере Маутхаузен. Он также утверждает, что видел, как вы производили инспекцию газовых камер, и что специально для вас они были приведены в работу с пятью заключёнными внутри. Из этого обвинение выводит, что вам было доподлинно известно о назначении лагерей и нечеловеческих условиях, в которых содержались заключённые. Вы желаете подтвердить или опровергнуть данное заключение?

— И заключение, и сам аффидавит в корне неверны. Я не основывал никаких лагерей ни в Австрии, где я находился до сорок третьего года; ни в Германии после принятия моего поста. Все лагеря, основанные на территории рейха, как это уже было доказано суду, были установлены по личному приказу Гиммлера Освальду Полю. Это также относится и к Маутхаузену. Не только австрийские власти были исключены из принятия решения об основании лагеря Маутхаузен на территории страны, но и были весьма неприятно удивлены подобному решению. Во-первых, сама концепция концентрационных лагерей всегда была чужда австрийскому народу, а во-вторых, не было абсолютно никакой надобности в установлении подобных учреждений на нашей земле.

— Папа! — звонкий голосок Эрни отвлёк меня от слушания; мой улыбающийся сын держал в руках фотографию своего отца, которую он немедленно протянул мне.

— Эрни! Какой же ты умничка! Как ты достал её со стола?

— На, — ответил он вместо объяснения и начал старательно пытаться самостоятельно вскарабкаться мне на колени.

Я только помогла ему усесться поудобнее, как он снова протянул руки за фотографией и уложил её себе на колени, с сосредоточенным видом водя пальчиком по погонам Эрнста.

— Нравится папина форма?

— Ja, — с серьёзным видом ответил мой сын и перенёс палец к лицу Эрнста.

Обвинение тем временем пригласило нового свидетеля, Неубахера, для дачи показаний. Я впервые вздохнула с облегчением: я знала его из РСХА, и помнила, что их с Эрнстом связывали вполне тёплые, дружеские отношения.

— Известно ли вам об отношении подсудимого к принятию поста шефа РСХА? — доктор Кауфманн начал допрос.

— Доктор Кальтенбруннер признался мне, кажется, это было ближе к концу сорок третьего, что он не желал принимать этот пост, что он даже несколько раз отказывался от его принятия, но затем получил военный приказ, призывающий его в Берлин. Он добавил, что он просил разрешения у Гиммлера освободить его от должности сразу по окончании войны, и что Гиммлер согласился.

Не в силах сдерживать свои эмоции, я с радостью вознесла короткую молитву богу, благодаря его за то, что послал Неубахера в помощь Эрнсту. Его бывший подчинённый говорил именно то, что говорила бы я, вызови они меня на место свидетеля. Может, хоть свидетельство Неубахера поможет хоть как-то повернуть дело? Может, они приговорят Эрнста всего лишь к пожизненному заключению вместо смертной казни? Я быстро отогнала страшные мысли и принялась жадно ловить каждое слово.

— Вы делали для себя какие-либо замечания касательно того, как именно подсудимый относился к своим обязанностям шефа РСХА? — продолжил доктор Кауфманн.

— Я множество раз беседовал с доктором Кальтенбруннером во время моих многочисленных визитов в РСХА, и все они имели отношение исключительно к вопросам внешней разведки и политики.

— РСХА также включало в себя гестапо; вам об этом известно?

— Да, конечно.

— Согласно вашему мнению о характере подсудимого, можете ли вы сказать, что он имел все необходимые квалификации для исполнения обязанностей главы данной организации?

— Доктор Кальтенбруннер, насколько я его знаю, никогда не имел особо глубоких познаний в отношении полицейской работы, что до, что после принятия должности главы РСХА. К тому же, в сорок первом он не раз высказывал желание оставить пост главы полиции в Австрии.

— У вас есть какие-либо доказательства в пользу ваших слов?

— Я в то время занимал пост специального представителя по экономическим вопросам в Румынии. Доктор Кальтенбруннер объяснил мне, что он ничего не понимал в работе отданного под его контроль офиса, что он не имел ни малейшего желания разбираться в полицейской работе, и что всё это ему было попросту неинтересно. Его главный интерес и амбиции лежали в сфере внешней политики и разведки.

Только я начала улыбаться, слушая слова Неубахера, которые лились самым настоящим бальзамом мне на больную душу, как президент трибунала снова разрушил все мои иллюзии:

— Трибунал не считает это применимым к делу свидетельством. То, что подсудимому не нравилась его официальная позиция не меняет самого факта, что он её занимал.

— Ещё как меняет, бюрократ ты несчастный! — я никогда не ругалась при сыне, но такая хладнокровная отмашка от того единственного, что могло хоть как-то изменить решение суда, попросту вывела меня из себя. — Ты что, не слышал, что он сказал?! Эрнст получил военный приказ принять пост! Никогда не слышал о расстреле в случае неподчинения?! Или это тоже не относится к делу?!

Эрни в недоумении повернул на меня свою тёмную головку, явно не понимая, что вдруг вызвало мамин гнев. Я поспешила поцеловать его в макушку.

— Прости, малыш, прости, пожалуйста. Ты ничего плохого не сделал; мама просто рассердилась на тех плохих дядь в коробке, что говорят про папу всякие гадости.

Доктор Кауфманн впервые решил возразить обвинению.

— Дело в том, что обвинение отзывается о Кальтенбруннере как приспешнике известного своей жестокостью Гейдриха. Свидетель знал их обоих, и посему я решил…

— Свидетель и так уже ясно заявил что Кальтенбруннер был приспешником Гейдриха, — перебил его президент, в корне извратив слова Неубахера. Тот всего лишь сказал, что Эрнст принял пост главы РСХА после смерти Гейдриха; президент же прировнял одно к другому, утверждая, что Эрнст ничем не отличался от своего предшественника и был настолько же жестоким, хладнокровным и жадным до власти убийцей. Я ушам своим не верила. — Трибунал придерживается мнения, что личные сентименты свидетеля в данном вопросе являются некомпетентными.

Доктору Кауфманну больше ничего не оставалось, как перейти к следующему вопросу.

— Располагаете ли вы какими-либо сведениями, что с того момента как Кальтенбруннер принял свой пост, он безустанно пытался установить контакты с заграницей, потому как считал ситуацию на фронте заведомо проигранной?

— Доктор Кальтенбруннер всегда, насколько я мог заключить из наших многочисленных бесед, стремился к так называемому «диалогу с врагом». Он был твёрдо убеждён, что рейху не удастся выйти из данного военного конфликта в выгодном для себя свете без применения дипломатии на высшем уровне. Но мы старались как можно меньше обсуждать подобные вопросы; в Германии любой, кто высказывал хоть мало-мальские дефетистские настроения в отношении победы Германии в войне, приговаривался к расстрелу.

— Что вам известно о личном отношении Кальтенбруннера к еврейскому вопросу?

— Я всего однажды заговорил с ним об этом. Как только поползли слухи о систематическом истреблении европейского еврейства, я спросил его, являлось ли это правдой? Доктор Кальтенбруннер коротко ответил, что это было особым приказом самого фюрера, и что он не обладал никакой исполнительной властью в данной сфере. Он старался держаться насколько это было можно дальше от подобных вопросов, насколько я мог заключить из своих личных наблюдений, и позже — насколько я припоминаю, это было ближе к концу сорок четвёртого — он также вкратце известил меня, что новый курс был принят в отношении евреев. Я не мог не заметить, что он был весьма по сему поводу доволен.

— О Кальтенбруннере не раз говорили, как о жадном до власти человеке. Из ваших личных наблюдений, какой образ жизни он вёл?

— Весьма простой. Из всех так называемых богатств и роскошных вил ни одна ему лично не принадлежала — это всё было собственностью рейха. Он никогда не охотился за деньгами или же…

— Обвинение таких терминов не предъявляло, — президент явно забыл свои собственные слова, произнесённые всего минуты назад; однако, как только он уловил собственную ошибку, он быстро поспешил себя поправить. — В обвинении нет такой статьи, по которой кого-то можно было приговорить за любовь к власти.

— Но тем не менее обвинение цитирует оба термина: «жадный до власти» и «жестокий», — возразил доктор Кауфманн и продолжил зачитывать документ. — «Как и все нацисты, Кальтенбруннер был жадным до власти карьеристом. В погоне за этой властью он вписал своё имя в историю Европы человеческой кровью — имя, которое навсегда останется в памяти народа как синоним жестокости, человеконенавистничества».

Я выключила радио и бессильно откинулась на стуле, уронив руки поверх фотографии Эрнста, лежащей на коленях у моего сына. Что бы ни говорил сам Эрнст, чтобы ни говорили его свидетели, всё это в любом случае будет списано как «не относящееся к делу», «некомпетентное», «не допустимое в качестве веского свидетельства» и попросту неинтересное трибуналу. «Неудивительно, — с обидой подумала я, — ведь трибунал хочет слышать только обвинения в его адрес».