– Ты уверена, что мне не нужно прийти? – спрашиваю я.

– Сейчас без пятнадцати четыре, – говорит она. Ее нос заложен, и голос звучит хрипло.

– Ну и что? Путь все тот же, независимо от времени.

– Но тебе ведь завтра утром на работу. А мне на учебу.

– Это не имеет ничего общего с тем, что происходит сейчас.

– Моя мать дома. Мне кажется неправильным впускать тебя в квартиру тайком.

– Ладно, – говорю я. – Но ты же знаешь, что я пришел бы, чтобы обнять тебя, да?

– Правда? – спрашивает она.

– Правда, – говорю я.

Когда Луиза молчит, эта тишина громче всяких слов. Я знаю, что она никогда не попросит меня прийти к ней. Как бы ей этого ни хотелось. Потому что уже слишком поздно, потому что это глупо, потому что факт останется фактом. Ее брат мертв, и этого не изменишь. Неважно, приду я к ней или нет. Так что она берет себя в руки. Того факта, что она чувствует себя лучше, когда я обнимаю ее, недостаточно в качестве причины. Я такой же. Может быть, это нормально, когда ты ребенок-тень. Я невольно думаю о своей матери. Хотя и не хочу этого. О ней и о квартире, в которой вырос. Так бывает. Картинки возникают в голове прежде, чем я успеваю от них отмахнуться. То место никогда не было домом, потому что большую часть времени там было слишком темно даже для теней.

– Ты все еще там? – спрашивает Луиза.

– Да, – говорю я и выхожу в коридор. Там я вставляю ключ в дверь, надеваю ботинки с курткой и выхожу из квартиры.

Я знаю, что пойти к ней – это правильно. И ей не нужно просить об этом.

Луиза

Я плачу в футболку Джейкоба, как маленький ребенок, стискивая мягкую ткань, словно это веревка, за которую мне нужно держаться. Мы стоим всего в нескольких метрах от уродливого фонтана, и, кроме нас, здесь никого нет. На улицах и тротуарах стоит призрачная тишина. Слышны только мои рыдания и свежий ветер в кронах деревьев. Такое ощущение, что мой брат умер дважды. Первый раз – 26 января 2017 года, а второй – сегодня ночью. Боль такая же. Тупая и глубокая, как рана, которая никак не перестает кровоточить. Я уже не могу вспомнить наш с Кристофером последний разговор. Или как я попрощалась с ним в тот день, когда он выпрыгнул из окна. Эта часть моей жизни просто исчезла. Словно я засунула ее куда-то далеко и теперь не могу найти. Что я сказала? «До скорого?» Или «Я скоро вернусь?» Не знаю. И еще я не знаю, откуда мне было известно, что что-то не так. Откуда я знала, что нужно вернуться. Я сидела за накрытым столом у бабушки, с куском торта «Захер» на тарелке, чашкой какао и смутным ощущением того, что мне не следовало оставлять Кристофера одного. Мама осталась с бабушкой, так как отношения у них и так были достаточно сложны. И, если бы она тоже ушла, бабушка никогда бы не простила ей этого. Она никогда не понимала ситуации с Кристофером. В ее мире не существует психических заболеваний. Есть только рак. Поэтому я поехала домой одна. Слишком поздно, как оказалось.

Я не помню, во что был одет Кристофер, когда он лежал там, на земле. Я все еще вижу кровь и его мертвые глаза. Наверное, на нем были джинсы и какой-нибудь свитер, как обычно. Но обуви не было. Он лежал на улице на морозе в темно-синих вязаных носках. Это я помню совершенно точно.

Джейкоб прижимает меня к себе, и мне кажется, что его руки не дают мне развалиться на части. Как внешний скелет. Или тугая повязка.

Я спрашиваю себя, почувствовал ли мой брат ветер. И был ли его конец таким, какого он хотел. Мне бы очень хотелось этого. Я надеюсь, что это был идеальный конец слишком короткой жизни.

Среда, 26 апреля

Луиза

Доктор Фалькштейн открывает дверь. Он одет в цветастую гавайскую рубашку, а его кожа покрыта загаром. Я смотрю на него так, будто он не настоящий, и это вызывает у него смех.

– Привет, Луиза. Рад, что ты пришла.

Он выглядит совсем по-другому. Кажется, моложе. Его волосы стали светлее, а морщинки вокруг глаз – глубже. У меня в голове не укладывается, что у него может быть такая пестрая рубашка. А он ее еще и носит.

Мы входим в кабинет: он пропускает меня вперед, и я прохожу мимо него.

– Диван, – изумленно говорю я и поворачиваюсь к нему. – Его нет.

– Одна пациентка недавно сказала мне, что он жутко неудобный. И была права.

– Вы заменили диван из-за меня?

– Да, – чуть слышно говорит он. – Пожалуйста, садись.

Новый диван выглядит как из старой школьной библиотеки. Он широкий и массивный, сделан из зеленого бархата, с большими продавленными подушками и ножками из темного дерева. Идеально вписывается в комнату. Интеллектуальный и уютный. Я сажусь. По ощущениям – то же самое, что и на вид.

Доктор Фалькштейн удовлетворенно улыбается, словно прочитал мои мысли.

– Итак, Луиза, – говорит он, – как прошли последние недели?


Когда вы рассказываете кому-то историю, то можете видеть реакцию на лице собеседника. Меняются крошечные нюансы: напрягаются и расслабляются мышцы, можно заметить короткий кивок, хмурый взгляд или вертикальную складку между бровями.

Я рассказываю доктору Фалькштейну все, начиная с писем Кристофера и заданий, которые он ставил для меня, и сна, который постоянно преследует меня, вплоть до Джейкоба и того времени, что мы провели в доме у озера. Я рассказываю ему, что мы вместе и что мы с Минг все выяснили между собой. Под конец я рассказываю ему о прощальном письме Кристофера и об окончательности, которую оно с собой принесло.

Доктор Фалькштейн слушает меня. Он заставляет меня чувствовать, что в данный момент нет ничего важнее меня и моей истории. И, когда я заканчиваю, на мгновение становится абсолютно тихо. Сказанное словно тонет в этом молчании.

Затем доктор Фалькштейн выпрямляется в своем кресле и спрашивает:

– Что это письмо изменило для тебя?

– Я уже не так злюсь на маму, – говорю я. – И понимаю, почему она не дала мне его.

– С тех пор она бывала дома чаще?

– По вечерам – да.

– И что ты по этому поводу думаешь?

– Непривычно.

– Вы говорили друг с другом? – спрашивает он.

– Вы имеете в виду, высказали ли мы друг другу, что чувствуем?

Он кивает.

– Нет. Но мы стали добрее друг к другу.

Доктор Фалькштейн откладывает свой блокнот в сторону.

– Когда ты думаешь о своем брате и о том, что он сделал, что ты чувствуешь?

– Я не могу это описать.

– Ты бы хотела что-то ему сказать?

Я не отвечаю.

– Может, о том, что тебе его не хватает, – говорит он. – Или что ты злишься на него.

Я перекатываю шарик на своем пирсинге.

– Ничего не сказала бы, – отвечаю я. – Он мертв. И не может меня услышать.

– А что, если бы все-таки смог? – спрашивает доктор Фалькштейн. – Если бы прямо сейчас он был с нами, в этой комнате?

Я представляю, как Кристофер сидит на подоконнике и болтает ногами над деревянными панелями батареи отопления. Его светло-русые волосы в беспорядке, как всегда, а глаза сверкают. Он снова выглядит как мой брат. А не как та оболочка, что лежала мертвой на земле. Его взгляд полон озорства, и на лице улыбка.

– Будь он здесь, – повторяет доктор Фалькштейн, – что бы ты сказала ему?

– Что я никогда не перестану по нему скучать, – говорю я, и мой голос дрожит, а потом срывается.

– Что еще? – спрашивает доктор Фалькштейн.

– Что он сломал во мне что-то, что уже никогда не починить, – я стараюсь не плакать, но все равно плачу и прерывисто дышу. В горле все сжимается и пересыхает. – Я бы сказала ему, что мне жаль, что мы не попрощались с ним должным образом.

Я прячу лицо в ладонях, как в пещере. Свет красноватый, а воздух влажный от моих слез. Я вижу себя стоящей в дверной проеме и заглядывающей в комнату Кристофера. И вспоминаю. Картинки внезапно возвращаются. Как горный массив за стеной тумана. Мой брат лежал в постели, и его взгляд был пустым и далеким. Я могла бы обнять его, немного посидеть рядом. Но я просто сказала «пока». Только «пока». А потом ушла. Потому что обиделась на него. Потому что хотела, чтобы он пошел на день рождения бабушки. Потому что он меня раздражал. А потом он умер.

Я чувствую руку на своем плече, приятно тяжелую и теплую, и поднимаю взгляд, смахивая слезы. Доктор Фалькштейн сидит рядом, держа передо мной коробку с бумажными носовыми платками. Ту же, что и в прошлый раз. Как и в прошлый раз, я вытаскиваю из коробки два и вытираю ими лицо.

Доктор Фалькштейн возвращается в свое кресло, и мой взгляд падает на подоконник, но Кристофера уже нет. Его уже давно нет.

Думаю, пора его отпустить.

Джейкоб

Луиза была очень молчаливой, когда вернулась с терапии. Будто опустошенной. Я не стал спрашивать, как все прошло, просто приготовил нам gnocchi al forno[21]. После обеда мы перешли в гостиную, и я заключил Луизу в объятия. Я до сих пор обнимаю ее. Ее лицо на моем плече, рука – у меня на груди. Вся квартира пахнет томатным соусом и расплавленным сыром. Луиза любит плавленый сыр. Мне нравится готовить то, что она любит.

Мы вместе лежим на диване и смотрим первую часть документалки об уличной еде, фильм, про который я рассказывал Луизе на днях. Она сама предложила его посмотреть. Понятия не имею, нравится ли ей, потому что не вижу ее лица. Чувствую только равномерное дыхание Луизы и ее грудную клетку, прижимающуюся к моей.

Когда я гадаю, не заснула ли она, в комнату входит Артур. Он бросает взгляд сначала на нас, а потом на телевизор.

– Не может быть, – говорит он, недоверчиво глядя на меня. – Сколько еще раз ты собираешься смотреть этот странный фильм?

Я наклоняюсь, беру пульт и ставлю видео на паузу.

– Ты что-то хотел? – раздраженно спрашиваю я.

– Ничего особенного, – говорит он. – Просто посмотреть фильм.

– Как хорошо, что у тебя в комнате есть второй телевизор, – отвечаю я.

– Все ясно, – он закатывает глаза. – Можно мне хотя бы доесть ньокки?