«Пообещайте мне! – продолжал я. – Молиться в то же время и о вашем покойном муже! Он и бедный Феррари были близкими друзьями, как вы знаете; с вашей стороны было бы весьма благородно соединить их имена в одной молитве, обращенной к Тому, от Кого не спрятаться, и Кто безошибочно знает искренность ваших намерений. Вы сделаете это ради меня?»

Она улыбнулась натянутой слабой улыбкой.

«Конечно сделаю, – был тихий ответ. – Обещаю вам».

Я отпустил ее руки, оставшись доволен. Если она осмелится молиться таким образом, то я знал, что этим она заслужит двойное наказание Небес, – я ведь уже помышлял о ее загробной участи! Простая физическая смерть лишь отчасти меня удовлетворит, я желал абсолютного уничтожения ее души. Я поклялся себе в том, что она никогда не раскается; у нее не останется ни единого шанса на то, чтобы сбросить кожу ее подлости, подобно змее, и облачиться в невинность, осмеливаясь просить позволения вступить в Вечные сады Рая, куда ушла моя маленькая дочка, – никогда, никогда! Никакая церковь ее не спасет, ни один священник не освободит от грехов – только не пока я жив!

Она наблюдала, как я застегивал пальто и начинал натягивать перчатки.

«Вы уже уходите?» – спросила она несколько застенчиво.

«Да, сейчас я ухожу, моя дорогая, – сказал я. – Что с вами? Отчего вы так побледнели?» Поскольку и впрямь вся краска внезапно сошла с ее лица.

«Покажите мне вашу руку еще раз, – потребовала она с болезненным нетерпением. – Ту руку, на которую я надела кольцо!»

С готовностью улыбаясь, я вытащил руку из перчатки, которую только что надел.

«Что за странная фантазия вас посетила теперь, красавица?» – спросил я игриво.

Она не ответила, а взяла мою руку и внимательно и долго изучала ее. Затем подняла глаза, ее губы нервно подергивались, и она засмеялась несколько жестоким и безрадостным смехом.

«Ваша рука, – пробормотала она бессвязно, – с этим перстнем на ней выглядит в точности, как у Фабио!»

И прежде чем я успел сказать хоть слово, она разразилась буйной истерикой – рыданиями, всхлипами и смехом, смешавшимися в диком и беспричинном безумии, которое обычно полностью деморализует мужчину, если он к нему не привык. Я позвонил в колокольчик, чтобы вызвать помощь; келейница ответила на мой зов и, видя состояние Нины, выбежала за стаканом воды и чтобы позвать мадам Наместницу. Эта последняя вошла своим тихим шагом и с прямой спиной, оценила ситуацию, отпустила келейницу и, взяв в свои руки стакан воды, побрызгала лоб необычной пациентки и силой заставила ее выпить несколько капель воды. Затем, повернувшись ко мне, она с достоинством спросила меня о причинах такого эмоционального взрыва.

«Я действительно не могу ответить на этот вопрос, мадам, – сказал я с видом озабоченного беспокойства. – Конечно, я рассказал графине о неожиданной смерти ее друга, но она восприняла эту новость с образцовым смирением. Обстоятельство, которое представляется мне причиной столь сильного расстройства – это то, что она увидела или сказала, что увидела, сходство между моей рукой и рукой ее покойного мужа. Мне это представляется абсурдным, но я не могу поручиться за капризное женское воображение».

И я пожал плечами, как будто был раздражен и терял терпение.

На бледном серьезном лице монахини теперь мелькала улыбка, в которой определенно было нечто саркастическое.

«Это все от избытка чувствительности ее нежного сердца, знаете ли! – сказала она своим ледяным, бесстрастным тоном, в котором мне послышался некий совсем иной смысл, чем тот, что выражали сказанные слова. – Мы не можем, вероятно, понять чрезвычайной тонкости ее чувств и мы не в состоянии воздать им должное уважение».

Здесь Нина открыла глаза и посмотрела на нас жалобным взглядом, в то время как ее грудь вздымалась глубокими, длинными вздохами, которые явились заключительными аккордами Сонаты Истерия.

«Вам лучше, я надеюсь? – продолжила монахиня без всякой симпатии в монотонном голосе, обращаясь к ней с некоторой сдержанностью. – Вы сильно напугали графа Олива».

«Мне очень жаль…» – начала Нина слабым голоском.

Я поспешил к ней.

«Умоляю, не говорите об этом! – затараторил я, изображая пылкого влюбленного. – Я весьма сожалею, что мне не посчастливилось явиться обладателем таких же рук, как были у вашего покойного мужа! Уверяю вас, я очень об этом сожалею. Вы сможете простить меня?»

Она быстро приходила в себя и, очевидно, начинала осознавать, что повела себя несколько глупо. Она улыбнулась слабой бледной улыбкой, но сохраняла очень напуганный, взволнованный и болезненный вид. Она медленно и лениво поднялась со стула.

«Думаю, мне лучше пойти в свою комнату, – сказала она, не глядя на мать Маргариту, которая несколько отстранилась и стояла очень прямо и с неподвижным лицом, и ее серебряное распятие холодно сияло на спокойной груди.

«До свиданья, Чезаре! Пожалуйста, простите мою глупость и напишите мне из Авеллино».

Я взял ее протянутую руку и, наклонившись к ней, нежно коснулся губами. Она повернулась к двери, когда внезапная вредоносная идея, казалось, зародилась в ее уме. Она взглянула на мадам Наместницу и вернулась ко мне.

«Адьос, любовь моя! – сказала она восторженно и, забросив руки вокруг моей шеи, она поцеловала меня почти неистово.

Затем она кинула злорадный взгляд на монахиню, которая опустила глаза настолько, что они казались совсем закрытыми, и, разразившись низким звонким смехом, махнула мне рукой и покинула комнату.

Я был несколько смущен. Внезапность и горячность ее ласк явились, как я знал, обычным обезьяньим трюком, показанным для того, чтобы задеть религиозные чувства матери Маргариты. Я не знал, что сказать этой статной женщине, что стояла напротив меня с опущенным взором и губами, которые молча двигались, будто в молитве. Как только дверь закрылась за моей женой, монахиня подняла глаза; легкий румянец коснулся ее бледных щек и, к моему удивлению, на ее темных ресницах заблестели слезы.

«Мадам, – начал я искренне, – я вас уверяю…»

«Ничего не говорите, синьор, – прервала она меня легким примирительным жестом. – Это совсем ни к чему. Дразнить затворницу – вполне обычное развлечение молодых светских девушек и женщин. Я к этому привыкла, хотя и чувствую жестокость этого больше, чем должна была бы. Леди вроде графини Романи полагают, что мы – могилы женственности, опустошенные и вычищенные в меру наших способностей, настолько, чтобы в нас лучше вмещалось тело распятого Христа; эти известные дамы воображают, что мы несведущи ни в чем, что знают они, что мы не можем понять любви, нежности и страсти. Они никогда не задумываются – с чего бы им? – что и у каждой из нас есть своя история, которая, возможно, заставила бы ангелов рыдать от жалости! Даже я…» И она отчаянно вздохнула, а затем, вдруг собравшись, продолжила прохладным тоном: «Правила нашего монастыря, синьор, не позволяют посетителям задерживаться долее, чем на один час, и он уже истек. Я позову сестру, чтобы вас проводили».

«Подождите минуту, мадам, – сказал я, чувствуя, что должен сделать попытку оправдать поведение Нины, чтобы следовать своей роли до конца. – Позвольте мне сказать! Моя невеста очень молода и легкомысленна. Я уверен, что ее невинная нежность, проявленная ко мне, не имела под собой цели обидеть вас».

Монахиня взглянула на меня – ее глаза сверкнули презрением.

«Вы полагаете, что это явилось следствием ее страсти к вам, синьор? Весьма естественное предположение и мне жаль, что я вас отрезвила».

Она остановилась на секунду и затем подытожила:

«Вы кажетесь честным человеком, возможно, вы предназначены для спасения Нины; я бы даже больше сказала, хотя мудрее было бы промолчать. Если вы ее любите – не льстите ей, ее безграничное тщеславие погубит ее. Строгая мудрая властная рука ей поможет, вероятно, но кто знает?» Она замешкалась и вздохнула, затем любезно добавила: «Прощайте, синьор! Благословляю вас!» – и, осенив меня крестом, когда я почтительно наклонил голову, чтобы взять ее благословение, она бесшумно вышла из комнаты.

Секунду спустя хромая престарелая привратница вошла, чтобы проводить меня до ворот. Когда я шел назад по каменному коридору, боковая дверь слегка приоткрылась, и два молоденьких личика уставились на меня. Я сразу же заметил их смеющиеся яркие глаза и услышал, как приглушенный голос сказал: «О! Это старый отец!» – и тогда моя проводница, хоть и хромая, но не слепая, заметила открывшуюся дверь и захлопнула ее гневным толчком, который, однако, не остановил звонкого веселья, что эхом докатилось изнутри. Дойдя до ворот, я повернулся к моей почтенной спутнице и, положив четыре двадцатифранковых купюры на ее трясущуюся ладонь, я сказал:

«Передайте это матери-настоятельнице от меня и попросите отслужить завтра панихиду в часовне за упокой души человека, чье имя написано вот здесь».

И я дал ей визитную карточку Гуидо Феррари, прибавив более тихим и торжественным голосом:

«Он встретил внезапную и неожиданную смерть. По вашему милосердию помолитесь также и за человека, который его убил!»

Старуха выглядела пораженной и набожно перекрестилась, но пообещала, что моя просьба будет выполнена; я простился с ней и вышел наружу, а тяжелые ворота захлопнулись за мной с унылым лязгом. Я прошел вперед несколько ярдов, а затем остановился, оглянувшись. Каким мирным местом казался монастырь; каким тихим и надежным убежищем с этими белыми Назаретскими розами, покрывавшими древние серые стены! И все же, внутри них находились проклятия во плоти в образе девочек, подраставших, чтобы стать женщинами; женщинами, для которых вся забота, строгое обучение и любовь монахинь оставались бесполезны; женщины, которые выносили даже из этой обители святости подлый характер и животные страсти и которые в последствие вели презренную и лицемерную жизнь, преподнося всю строгость своего раннего образования в качестве доказательства их безупречной невинности и благодетельности! Какой урок был усвоен такими женщинами из ежедневного примерного поведения монахинь, которые умертвляли свою плоть, постились, молились и плакали? Абсолютно никакого – ничего, кроме насмешек и презрения. Для девушки в расцвете юности и красоты жизнь монахини представляется смешной. «Бедные монахини! – говорит она со смехом. – Они такие несведущие. Их время прошло – мое еще не настало». Немногие, очень немногие из тысяч молодых женщин, которые оставляют арену своих тихих школьных лет ради круговерти светского общества, научаются принимать жизнь всерьез, любить искренне, неподдельно сожалеть. Для большинства из них жизнь – это огромное ателье или магазин женских шляпок; любовь – это вопрос денег и бриллиантов; горе – торжественный подсчет дней траурного периода, который считается приличным или модным. И ради таких женщин мы, мужчины, работаем до тех пор, пока наши волосы не поседеют, а спины не согнуться тяжким трудом; мы работаем, пока вся радость и интерес к жизни не уходят, а что мы получаем взамен? Редко – счастье, часто – измену. Смешно? В действительности, мы должны быть довольны, если бываем всего лишь высмеяны и отодвинуты на второе место в собственных домах; наши жены называют это «невинная шутка». Есть ли на свете женщина, которая при случае не бросит маленький камешек обидной насмешки в спину своего мужа, когда тот отвернется? Что, мадам? Вы, которая читает эти строки, скажите же с негодованием: «Безусловно, есть, и я – та самая женщина!» Ах, правда? Примите мои поздравления! Вы, несомненно, единственное исключение!