Впрочем, вскоре он откланялся и вышел на улицу. Поскользнувшись в грязи, оставленной приливом, который нынче утром оказался довольно высоким, он вновь погрузился в мысли о Сосии.
– Ну, и что ты думаешь о Катерине? – поинтересовался Фелис.
Бруно покраснел.
– Книга ей понравилась.
– И ты тоже, насколько я слышал.
– Каким же это образом я мог ей понравиться? Мы ведь едва обменялись парой слов. Гостиница очень красива, Фелис, и теперь я понимаю, почему ты там живешь. Я бы с удовольствием сходил туда с Сосией, посидел бы в столовой, что выходит окнами на канал, вкусно поужинал бы, не стыдясь, что зашел туда…
Фелиса охватило раздражение. Но проблема заключалась в том, что в своей наивности Бруно был совершенно искренен, отчего его одержимость Сосией казалась еще более утомительной и необъяснимой.
Посему Фелис счел за лучшее сменить тему.
Оказавшись вновь в Locanda Sturion, он сказал Катерине:
– Значит, ты встречалась с молодым Бруно Угуччионе?
Катерина ничего не ответила. Она лишь кивнула и сдержанно улыбнулась, словно он сделал ей комплимент. Но по выражению ее лица – в это мгновение она очень походила на Бруно той же самой изящной линией скул и сиреневой тенью над глазами – Фелис понял, что она думает о юноше, ведь он подозревал, что это должно случиться, когда предложил Венделину отправить к ней Бруно с книгой. Венделин улыбнулся и загадочно обронил: «И ты туда же? Люссиета тоже…» Но Фелис счел эту тему чересчур деликатной, чтобы продолжать расспросы.
Под первым же удобным предлогом, сделав вид, будто ей нужно закрыть ставень, которым играл ветер, Катерина отвернулась от него. Но Фелис понял, что отныне между ними не будет никаких отношений, кроме сугубо деловых. Он молча наблюдал за произошедшей в ней переменой, очарованный ее неуловимой утонченностью: вот она на кончиках пальцев осторожно выпускает бабочку из окна, вот прощается с очередным постояльцем, а вот и вежливо кивает ему самому. Катерина возвращала себе чистоту и невинность.
Глава третья
…Вы знали разных радостей вдвоем много, Желанья ваши отвечали друг другу. Да, правда, были дни твои, Катулл, ясны. Теперь – отказ. Так откажись и ты, слабый! За беглой не гонись, не изнывай в горе! Терпи, скрепись душой упорной, будь твердым. Прощай же, кончено! Катулл уж стал твердым, Искать и звать тебя не станет он тщетно. А горько будет, как не станут звать вовсе…
Рабино, пробираясь по улицам, размышлял о тоске и унынии, написанных на лицах встреченных им поутру прохожих. Он сказал себе: «Да, в доме всегда самый несчастный тот, кто встает раньше всех. Как я».
И мысли его вновь устремились к печальной и подавленной жене печатника.
Он спросил себя, а не обрадуют ли ее новости, которые он слышал отовсюду, что проповеди фра Филиппо начали оказывать действие, обратное тому, на которое рассчитывал священник.
Фра Филиппо следовало бы знать, рассуждал Рабино, что нет в Венеции лучше способа сделать книгу неотразимой, чем заклеймить ее позором. Чем яростнее фра Филиппо нападал на Катулла, чем громче проклинал его пресловутое бесстыдство и вызывающий вожделение лексикон, тем сильнее разжигал аппетиты публики. Запретный плод, как известно, слаще разрешенного, и после первой волны отвращения Катулл превратился в последний писк моды в Венеции.
Мужчины с тележками продавали его поэмы на каждом углу. Они осаждали stamperia и платили за тираж наличными, а на рассвете принимались нахваливать свой товар, выкрикивая короткие четверостишия, переведенные на венецианский диалект.
– Дай же мне тысячу поцелуев, – скрипучим голосом вещал убеленный сединами возчик, подмигивая домохозяйкам. – Подходи, милая…
Но Катулл не производил впечатления на прохожих с застывшими лицами, спешивших по своим делам мимо. Время поэзии еще не настало.
По утрам тележки с книгами Катулла оставались нераспроданными. Но позже, когда близился вечер и сумерки потихоньку пожирали деловую суету, разлитую в воздухе, а цвета и краски становились вялыми и расслабленными, люди начинали задумываться о любви… и о Катулле. Тем временем лоточники не смолкали, громкими голосами вливая звучную память стихотворений в уши прохожих, подготавливая их к этому моменту.
Рабино остановился, взял в руки книгу и стал перелистывать ее. Взгляд его зацепился за любовные фразы, и он сразу же вспомнил своих друзей Смуэля и Бенвенуту. «Что здесь может быть плохого? – подумал он. – По-моему, эта книга способна удовлетворить безответные нужды и тайные мечты любого мужчины о нежности». Но потом он дошел до темных частей книги, и взгляд его остановился на следующих строчках:
…В руки ярому юноше
Ты цветущую девушку отдаешь
С материнского лона…
Он захлопнул книгу и быстро зашагал прочь, не обращая внимания на крики обиженного торговца.
Рабино знал, что во времена Катулла римляне превыше всего верили в целебную силу капусты, способную вылечить слабость зрения, боли в сердце и даже злокачественные нарывы. Например, если растянешь лодыжку, ее следовало подержать над паром вареной капусты.
Но даже сейчас Рабино приходилось бороться с местными предрассудками, живописными и забавными, но смертельно опасными. Он мягко внушал, что мертвая голубка, помещенная на грудь больного, не излечивает пневмонию, как и костный мозг орла не является действенным противозачаточным средством, а ношение сердца и правой лапки совы под левой подмышкой не вылечит от укуса бешеной собаки. Гусиный жир, смешанный со скипидаром, осторожно упорствовал он, не избавит от ревматизма и боли в ухе.
– Нет, – негромко возражал он. – Это неправда, что, съев на ужин соловья, можно вызвать приятные сны. – Он отрицал, что нужно отгонять жаворонков, поскольку, дескать, если эта птица взглянет сверху на больного, тот уже никогда не выздоровеет, а если она отводит глаза, значит, жертва обязательно умрет. – Все намного проще, – настаивал он, но его никто не слушал.
Рабино странствовал по улицам, навещая своих пациентов. Многие были бедняками или borghesi[189], но среди них попадались и вельможи, разочарованные жеманными улыбками и бесполезной болтовней венецианских лекарей; им требовались левантинцы[190], способные исцелить их или хотя бы уделить внимание их зачастую воображаемым болезням. Богатые венецианцы обожали рассказы о новых болезнях и вскоре уже со всем пылом имитировали их симптомы.
В последнее время скука заставила их массово покидать свои прохладные пристанища на Бренте[191] и возвращаться в город. Затянувшееся лето изрядно им надоело. Их вечно одолевала усталость, беспокоило либидо и расстройство желудка после поглощения самых утонченных и изысканных яств. Даже трюфели для них приходилось растирать на терке, а после ужина они вообще отказывались есть что-либо, кроме нежнейшего козьего сыра. Они настолько быстро переходили от глубочайшей апатии к мелкой страсти, что нередко Рабино казалось, что его зовут только затем, чтобы он выслушал очередную повесть об одолевающей их скуке, словно его появление, ожидание его, разговор с ним и последующее обсуждение его визита давали возможность убить время и заняться чем-то полезным.
Их усталость была невероятной. Они жили в вечном страхе перед бесконечными светскими мероприятиями, но в самую последнюю минуту утомление брало свое, и с ними приключались внезапные и драматические приступы крайней степени усталости, несшей в себе потенциальную угрозу их жизни. Все это было бы чрезвычайно забавно, если бы перед внутренним взором Рабино не вставали совсем иные картины: дети, умирающие от голода, которых мог бы спасти глоток молока, коим благородные дамы изысканно кормили с рук своих кошечек, пока он осматривал у них мозоли на ногах. Вызовы неизменно бывали срочными, но в большинстве случаев ужасная рана на ноге оказывалась легким ушибом, полученным во время танцев.
Тем не менее он любил их, своих благородных пациентов. Как и весь город, их поддерживало невероятное самомнение. В лагуне водились лишь сердцевидки[192], крабы и кое-какая рыба; Венеция же предпочитала кормиться плодами исключительно своего воображения, и здесь позволительны были любые излишества. Поскольку городом она оказалась воображаемым, то стоило ли удивляться тому, что в ней частенько случались эпидемии воображаемых же хворей, не говоря уже об огромном количестве горожан, кои всерьез полагали себя проклятыми или заколдованными!
И тогда он почти с сожалением углублялся в темные и узкие улочки, где женщины редко садились, если могли стоять, и редко стояли, если могли бежать куда-либо, чтобы раздобыть хоть какую-нибудь еду для своих хилых детишек или бледных и изможденных тяжелой работой мужей.
Рабино знавал в Венеции всяких женщин, богатых и бедных, и приучился судить о них не по степени их состоятельности, а по тому, насколько они приближались к идеалу женственности. Но ни одна из них и близко не походила на жену Венделина фон Шпейера, женщину настолько прозрачную от любви, что могла служить окном в рай.
Она совершенно пала духом. А он никак не мог понять ее пессимизма, увидев в ней живое воплощение всех тех лучших качеств и достоинств, которые оказались недоступны ему самому.
Небо дразнит нас легким утренним туманом, словно намереваясь благословить хотя бы маленьким дождиком. Но к восьми часам влага в воздухе испаряется, и мы понимаем, что вновь обречены на адское пекло. Иногда на закате с обезвоженного неба нерешительно падают несколько капель, но вскоре они спохватываются, и наступает сухая, как выжженный пепел, ночь.
Но, несмотря на такую жару, этот славный еврей исправно приходит проведать меня. По всем признакам я уже здорова, но он все равно навещает меня каждый день. Не в одно и то же время, в какой-то назначенный час, а когда проходит мимо нашего дома, направляясь к другим больным. Почему-то это случается только тогда, когда моего мужа нет дома, и отсюда я заключаю, что еврей не хочет, чтобы ему платили. Он приходит и смотрит на меня своими карими глазами, влажными от чувств, которые испытывает. Я не знаю в точности, каких именно, потому что он все еще остается для меня чужим человеком, но понимаю, что при виде меня они становятся особенно сильными.
"Венецианский бархат" отзывы
Отзывы читателей о книге "Венецианский бархат". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Венецианский бархат" друзьям в соцсетях.