– Выходи, – сказал он за дверью, – будешь мне помогать.

– Не буду, – ответила я и вышла.

– В какой комнате накрывать?

– В детской, она самая большая. – Быстренько переоделась в сексуально разнузданный сарафан и включилась в возню.

– А почему Пупсик дергается, что Тихоня на сторону сорвется? – спросил Димка, готовя салат, он всегда был ужасный сплетник. – Ёка не боялась.

– Ёка по-другому гнездилась. Пупсик понимает отношения или четко сверху, или четко снизу и давит как пресс, и все время подвирает. Тихоне все время показывают, что его с помойки достали, он и лезет из кожи. Еще до свадьбы Пупсиковых начал называть «родители», понимаешь, не «Лидины родители», а «родители». То про голубых, то про Ленина пишет в духе новой отвязанности. Да так, что руки после этого хочется вымыть.

– А Васька?

– Васька в патриотической партии тусуется, студентам протоколы сионских мудрецов излагает.

– Да ты что?

– Клянусь.

– А ты?

– Я – безвредный маргинал. Раньше казалось, вот, мол, мы борцы за художественную истину, духовная миссия интеллигенции и прочий компот. И вдруг все забыли, что мы есть, что мы были, что наши выставки запрещали. Узкая тусовка небогатых людей с потерянной значимостью. Очень трудно привыкнуть… Но я не спешу. Как говорил мой отец, я никогда никуда не спешу, потому что никогда никуда не опаздываю.

– Это понятно.

– Я хоть немножко думать научилась, понимаю, что любой указ правительства меняет больше, чем все мои работы, вместе взятые, и не потому, что картины плохие, а правительство хорошее, а потому, что время такое… И в нем мне нет того места, к которому я привыкла.

– Конечно, раньше все торговали гражданской позицией, а теперь на нее спрос упал. Меня в Америке на руках носили, пока был спрос на русских, пока я выглядел мучеником. Но нельзя же профессию мученика делать основной.

– Думаешь, легко ее поменять?

– Думаю, не очень. Я перед тем, как поменять, по собственному желанию в столб въехал, – глаза у него под линзами стали стеклянными, – получилось новое лицо. Получилась новая биография.

– Горбинки не было, – я провела пальцем по его носу, – и улыбка была другая. Раньше ты всем лицом улыбался, а теперь зубы скалишь по-американски.

– Да у меня пол-лица из пластмассы. Считай, что родился заново!

Мне стало не по себе. Не зря это лицо напрягало, много в нем было немотивированного для моих глаз.

– Так ты предлагаешь нам всем въехать в столб? – спросила я осторожно.

– Я и есть столб, в который вы въедете, – торжественно заявил он, перемешивая салат.

– Не много ли ты на себя берешь? – спросила я, начав перемывать бокалы.

– Может, и много, но у вас нет другого выбора. И у меня. Мы друг у друга одни. И я у тебя тоже.

Пауза повисла идиотская. Чтобы снизить пафос, я начала звенеть рюмками. Этого я боялась больше всего, да еще и Валера, как назло, уехал.

– Уход от ответа – тоже ответ, – сказал он, с хрустом открывая упаковки деликатесов.

– Ты три года молчал, – ненавязчиво заметила я, расставляя мокрые рюмки вверх ногами на полотенце.

– А чего ты сразу оправдываешься? – Он начал иронически улыбаться, теперь с новым лицом я не успевала сличать выражение лица нового Димки с прошлым Димкой и шифровать на этом основании.

– Я не оправдываюсь. – Я села в дальний угол кухни и закурила.

– Ты еще в другую комнату уйди.

– Я знаю, что ты скажешь. Ты скажешь, что время не имеет для тебя значения, что есть базовые вещи. Что если люди не получают писем, то это не значит, что ты их не пишешь, это значит, что ты их не отправляешь. Я знаю все, что ты скажешь, я бы сама так сказала. Мы же с тобой Близнецы. Поэтому мы не пара, – сказала я избыточно много и избыточно громко, потому что необходимо было возвести высокие толстые стекла, через которые близкие люди после перерыва могут общаться, не поубивав друг друга.

– А я к тебе в пару и не набиваюсь, – фыркнул он.

– А чего приехал?

– Соскучился. – Он улыбнулся, как Волк Красной Шапочке.

– Ты всю жизнь невпопад соскучиваешься.

– А ты всю жизнь все впопад делаешь? – сказал он каким-то уж очень обидным тоном, и я подумала: фигли церемониться?

– Я замуж вышла, – деланно небрежно сказала я.

– Малиновый берет вам не к лицу, матушка. Для малинового берета староваты будете, – сказал он, напрягшись.

– Замуж надо выходить столько раз, сколько берут.

– Зачем ты вышла замуж? – спросил он тихо.

– Не знаю, – ответила я честно. – Люблю.

– Дура! – сказал он через паузу.

– Сам дурак! – изобретательно ответила я. – Он скоро приедет, ты сам в него влюбишься.

– Я уеду завтра, – пообещал он.

– Скатертью дорога.

– Плакать будешь!

– Я уже по тебе свое отплакала.

– Нет, ну какие письма, сучка, писала! – сказал он, обращаясь к салату.

– Так это когда было!

Тут он подошел ко мне вплотную, поднял меня силой и, встряхнув, заорал:

– Запоминай! Ты любишь только меня! И больше никого никогда не любила! Запомнила?

Я так испугалась! Не того, что он меня сейчас ударит или что… Я испугалась того, что, может быть, это все-таки не Димка. Димка не мог произвести операции подобного хватания, трясения и оранья. Я выдралась из его лапищ и холодно ответила:

– Неужели ты думаешь, что можно любить придурка, который в сорок лет в женских тряпках приезжает, как царь-батюшка, разбрасывать толпе пятаки? – и ушла в детскую комнату.

– Ты только такого и можешь любить, потому что ты сама такая же! Сама такая же недоделанная! – ворвался он за мной.

– Грудь-то как неаккуратно пришил. – Я взяла в руки халат с накладной поролоновой грудью. – Никакого пиетета. Такими стежками мешки с картошкой зашивают.

– Не смей дотрагиваться до моих вещей! – заорал он, схватил халат и засунул его в чемодан.

Я ушла в свою комнату. Делать мне было нечего…

Во всей компании у Димки было самое большое честолюбие, у Ёки – самая большая сила характера, у Пупсика – самая гибкая совесть, у Васьки – самое большое упрямство, у Тихони – самая большая управляемость другими, а у меня – самое лучшее умение упорядочивать действительность. Я болезненно прилежно упорядочивала ее на холсте, в глине, на собственной кухне, в отношениях с людьми, в осознании мира вокруг. Я не могла встать с постели, не будучи уверенной, что мои ноги не упорядочены тапками…

Стоп, потребовала я от себя. Давай упорядочивать. Ты любишь Валеру. Димка – друг детства. У него проблемы. Ты готова ему помочь. Но не больше. Потому что… В общем, какая разница почему, если ты любишь Валеру?

И с Димкой ты никогда не собиралась быть вместе, потому что он не для этого. Он постмодернист. Для него вся жизнь – прикол, вся жизнь – аргумент в споре. А ты любишь всю бездну ее витиеватостей и будешь любить всю. Ты уже выбрала свой способ куститься. Тебе незачем переучиваться, даже если кто-то, достаточно дорогой, запутался и хочет твоих синяков в свое утешенье. Тебе нечего бояться, иди и скажи ему это!

Я вышла в коридор. Димка возился с проводами.

– Что ты делаешь?

– Я буду снимать на видео.

– Зачем? – удивилась я.

– Для убедительности. Потом на старости смотреть, вспоминать.

– Эйзенштейн, блин!

– Это будет скрытая камера. Ира, иди сядь, послушай меня. – Я села в кухне. Дурацкие орхидеи сияли из пыльного металлического кувшина. Они были натужны, как зонтик, которым проститутка помахивает, ходя в сумерках вдоль улицы. Салаты и специи истошно пахли. – Ты никогда не узнаешь всего о моей американской жизни, и ты должна сказать мне за это спасибо.

– Спасибо, – сказала я, стараясь не красить это спасибо никакой интонацией.

– Год тому назад я начал работать в одном художественном притоне… – говорил он мягко, он вообще был отходчивый, но плохо предсказуемый, – ну, по-американски это считается клубом психической реабилитации. Я ничего против притонов не имею, я изо всех сил «за», людям надо оттянуться, только не выдавайте мне тусовку за медицину! В общем, в ночном клубе на мне повисла такая пятидесятилетняя душка: увяданье под глазами и пожар во влагалище. Всю ночь пела свою биографию, как отец – русский князь с первой волны – ставил рога матери, богатой холодной норвежке; как в восемнадцать лет работала нянькой в Париже и папаша девочки, с которой она сидела, трахал ее изо всех сил и в промежутках бил мокрым полотенцем, а она боялась потерять место; как после стала бояться мужиков и до тридцати была лесбиянкой; как у нее был роман с известной артисткой, бившей ее кожаными кнутами… Короче, пьяная богемная международная биография. А потом из сумочки достает плетку, мочит ее в джине и говорит: «Три минуты бьешь меня кнутом, две минуты ласкаешь и так, чтоб мне казалось, что я самая красивая баба на планете! Только область почек не трогай».

– А ты?

Рассказывал он об этом так, как о походе в престижный ресторан и привыкании к модному блюду. «Вроде не вкусно, но в тусовке это все жрут».

– Я стою как дурак… С одной стороны, интересно, с другой – как в кино. Понимаю, что не могу ударить, никого никогда не бил, а она вдруг про мою мать, про то, как мать меня ремнем била, а потом сидела напротив усталая и говорила, как ей неприятно бить собственного любимого сына, но она обязана подарить обществу порядочного человека и т. д. Думаю, откуда знает, сука? А она психолог, ей видно. Знаешь, как иголку всунула в нервное окончание. В общем, завела меня так, что я лупил ее до рассвета…

– Ты?

– Ничто человеческое мне не чуждо… Фрейдов с Юнгами, как помнишь, наизусть учили километрами… Конечно, она не почувствовала себя самой красивой женщиной на планете, сказала, что я идиот, русский бандит и коммунист, что синяки будут месяц, но она готова поработать с моими проблемами и назначила встречу в клубе психической реабилитации. Я пришел как дурак в белом костюме, а там спортзал с прибамбасами, театральная костюмерная для мужиков и толпа девок в черном трико. Она оказалась профессоршей сексологии и боссом этого заведения. В черном кожаном комбинезоне ходит с плеткой и объясняет, кому как извращаться. Один сразу оделся собакой и ну гавкать. У него папаша был ветеринар, с собаками возился, а на сына клал, теперь как сыну в миску собачий корм насыпают, так у него оргазм. И ни в каком другом случае. Другой напялил шляпку, шпильки, кружева и рассказывал, что его бросил жених. Третий попросил, чтоб его выкрали из ресторана, шантажируя безопасностью дочери. Разыграли ему капустник, психодрама называется. Несколько мужиков заказали пострижение в монахи, кстати, один из них сидел за изнасилование монашки. Я знал, что в Нью-Йорке полно прикольных заведений, в одних трансвеститы тусуются, в других – одеваются в детскую одежду и играют в кубики. И все без секса, вместо публичных домов – все же СПИДа боятся, а комплексы куда-то надо сбросить. Но сам первый раз попал, стою как целка в мужской бане. Она ко мне подходит, спрашивает, мол, что будешь заказывать? Я решил по приколу, говорю, Гамлета с Гертрудой. Оделись мы с моей напарницей, такая хорошенькая японка, в костюмы, кладет она меня в какое-то гинекологическое кресло, фиксирует в наручники и ну хлестать то плеткой, то мокрой веревкой, то щипает, то руками по промежности водит… И клавесин звучит, а остальные уроды с восторгом наблюдают. В общем, посильней, чем «Фауст» Гете! Выхожу оттуда как последний мудак, думаю: ну, парень, совсем с тобой худо, чтоб тебе под статуей Свободы в твоем возрасте за твои же сто долларов жопу надрали! А тут еще узнал, что девки в черном трико, ну, напарницы, приличные деньги получают, а у меня как раз с работой хреново. Думал, думал и придумал свою сестру Дин. Позвонил профессорше, говорю: ты, блин, гений, Фрейд по сравнению с тобой мальчишка и щенок, ты меня одним сеансом вылечила от всех проблем, целую след твоих ног и уезжаю в Мексику в кришнаитскую общину. Она – на седьмом небе! Еще, говорю, есть у меня любимая сводная сестра, сама понимаешь, семейный сценарий, насилие в детстве, лесбиянка, противоположный пол ненавидит. Возьми ее к себе на работу мужиков пороть. Тебе я могу доверить самое дорогое, что у меня есть, единственную сестру. А дальше брею руки с ногами, пудрю харю, чешу по системе Станиславского и гребу бабки!