Особенно остро эту половинчатость ощутила молодежь. Октябрина как с цепи сорвалась. Отказывалась носить пионерский галстук, при первой же возможности срывала с шеи. Когда Виктория приступила к ней с вопросами, ответила: это для малышни. То же самое с комсомольским значком. Сидеть на собраниях, изнывать от скуки, кому это надо? Ей хотелось как можно скорее стать взрослой.

Она и становилась – на свой лад. Танцульки, мальчики, курево, портвейн, заграничные шмотки, прическа «Приходи ко мне в пещеру», прорваться в кино на «детям до шестнадцати», а еще лучше на кинофестиваль – вот это жизнь!

А ведь началось еще при Сталине, вынуждена была признать Виктория. Первые стиляги – «музыка на костях», «шузня с разговорами»[9], клетчатые пиджаки, «атомные» галстуки – все это было уже при нем. «Как они не боятся?» – ужасалась Виктория.

Не боялись. Слушали нехорошую джазовую музыку, и фильм «Дело «пестрых» ничему их не учил. А уж при Хрущеве… как плотину прорвало. Побежала молодежь из колхозов, парни начали в массовом порядке косить от армии, а в городе Новочеркасске – мыслимое ли дело! – дошло до разгона рабочей демонстрации военной силой. Все было сделано так трусливо, так подло… О событиях 1–2 июня 1962 года в Новочеркасске запрещалось давать какую-либо информацию, но Виктория имела доступ к закрытым источникам, а вся страна гудела слухами.

С дочерью она, конечно, не делилась закрытой информацией: незачем молодым, неокрепшим душам об этом знать. Но провалы в экономике скрыть невозможно, они затрагивают всех.

На следующий год после Новочеркасска ударил неурожай. Викторию он поразил даже больше, чем карибский кризис. Как в таких условиях работать с молодежью? Как прививать идейность? Порадовались было Гагарину, но другие события, куда более страшные, заслонили космический подвиг. Вот Рина – так, для краткости, стала называть себя Октябрина – и «слетела с катушек», как они сами выражались, эти молодые.

Она познала радости земные в возрасте Суламифи, даже не подозревая, как мало ей отпущено, а когда стукнуло семнадцать, пришла к своей строгой старой матери и призналась, что беременна. Ни тени смущения, никакого стыда, а ведь только школу окончила! Отца она не назовет. Вот еще не хватало – своих закладывать! И вообще, было темно, развлекались под Сальваторе Адамо целой компанией при зеленом огонечке магника.

Tombe la neige…[10]

Под эту песню столько детей было зачато!

На самом деле Октябрина знала, от кого забеременела: от Кости Бабича, самого крутого и модного мальчика в классе. У них была английская спецшкола, и Косте, сыну крупного дипломата, разрешалось все, что другим и не снилось. Ходить в джинсах, а не в школьной форме, носить длинные волосы, создать в школе вокально-инструментальный ансамбль и петь песни «Битлз», когда их еще официально запрещали и статьи дурацкие про них писали в маминой газете «Правда».

Любая девочка согласилась бы дать Косте Бабичу без всяких условий, а он закрутил роман с ней, с Октябриной Полонской, и она была на седьмом небе от счастья. Но он сделал ей ребенка, а когда Октябрина на выпускном вечере ему призналась, прямым текстом дал понять, что она для него – не тот контингент. Ему дипломатическая карьера уготована, и невеста уже есть, так что извини, детка, было весело, но… сама понимаешь: потехе час, и этот час миновал. Пора делом заниматься.

– И не вздумай стукнуть на меня этой твоей партийной мамаше, – предупредил Костя. – Я десяток друзей приведу, и все подтвердят, что с ними ты тоже спала.

Это было больно, жестоко и несправедливо, но Октябрина промолчала. Она и вправду спала с другими мальчиками, но весь последний год – только с Костей, и он это знал. Но как докажешь?

– Сделай аборт, какие проблемы? – посоветовал Костя напоследок.

Не будет она делать аборт, решила Октябрина. Так и сказала матери. Плевала она на этот институт! Школу еле-еле кончила, скукотища такая, и еще пять лет лямку тянуть? Лучше ребеночка родить, а в институт в крайнем случае и потом можно. А в чем дело? Ты ж меня родила без мужа, и ничего!

Виктория усадила беременную дочку на диван и рассказала правду. О судьбе родителей Октябрины она узнала, когда начались реабилитации. Ее отец – генетик, по-тогдашнему «вейсманист-морганист» – был арестован после позорно знаменитой сессии ВАСХНИЛ 1948 года. Он попал в «Серпантинку»[11], где его и расстреляли в 1949-м. Мать просто сгинула в страшном лагере Эльген.

– Время было такое, – жалко лепетала, сгорая от стыда, «железная» Виктория. – Нужно было поднимать сельское хозяйство, нужны были передовые методы…

– Ну и как? Подняли сельское хозяйство? – угрюмо спросила Октябрина. – И где эти методы? Я помню, как ты бутерброды мне из ЦК приносила. Даже не икру, а сам хлеб помню – белый-белый. В магазинах такого не было. И вообще никакого. И фрукты ты в распределителе берешь, и колбасу… И ради этого погиб мой отец?

– Прости, Риночка…

– Да ты-то в чем виновата, ты меня вырастила, – великодушно простила Октябрина. – И не попрекнула ни разу, и не намекнула даже… Но их я ни за что не прощу, так и знай!

Виктория не стала спрашивать, кого это «их» Октябрина имеет в виду. Академика Лысенко? Нет, скорее всего не его, а… Виктории страшно было даже выговорить святые имена. Она попыталась убедить дочку, что надо все-таки учиться, но Октябрина слушать ничего не желала. Ей хотелось ребенка, а там… видно будет.

Когда подошел срок, Виктория повезла дочку в цековскую больницу и, как оказалось, напрасно. «Полы паркетные, врачи анкетные» – недаром же так говорят! Лучше бы любая районная акушерка, лучше бы та грубиянка-врачиха, что семнадцать лет назад, не разбирая чинов, орала на Викторию и называла ее идиоткой. Зато она знала свое дело… Может, и обошлось бы…

У Октябрины родился мальчик, но роды были тяжелые, произошел разрыв матки, и врачи не смогли остановить кровотечение. Викторию пустили к ней, она сидела, сжимая руку дочери, и видела, как та угасает прямо на глазах, как вытекает из нее жизнь, а врачи бестолково суетились вокруг и спрашивали:

– Вы жаловаться не будете?

– Сделайте что-нибудь, – отвечала на это Виктория.

Они уже ничего не могли сделать.

– Ты его не бросишь? – последним еле слышным шепотом спросила Октябрина.

– Ну что ты, доченька, я его выращу, никому не отдам, – пообещала Виктория.


Она сдержала слово. Назвала мальчика Владимиром – понятно, в честь кого, – и даже отчество дала Ильич. Фамилия – Полонский. Ни дочь, ни внук не имели кровной связи с Полонскими, но другой фамилии у Виктории не было.

С внуком вышло еще хуже, чем с дочерью. Теперь Виктория Ивановна Полонская была уже полноправной пенсионеркой союзного значения, но продолжала работать, аккуратно платя партийные взносы. Она еще и в райкомовской ветеранской комиссии заседала, давала характеристики желающим выехать за границу. Как депутат Верховного Совета она имела множество льгот, но они не могли сделать ее моложе. А жила она с конца 30-х годов в нелепейшем, тогда только выстроенном, пятиэтажном доме на Ордынке, где были четырехметровые потолки, но не было лифта. Квартиру ей дали на четвертом этаже, втаскивать туда коляску с младенцем было нелегко. Все советовали взять домработницу, но у Виктории были железные принципы. Никакой эксплуатации наемного труда в частном секторе.

Ее выручала вселившаяся в середине 50-х соседка. Эту соседку – Лидию Григорьевну Асташову – Виктория страшно невзлюбила с самого начала, зачуяв в ней классового врага. Асташова была лет на пятнадцать моложе, но Виктория не завидовала возрасту, она была выше подобных мелочей. Асташова, вдова какого-то секретного физика, занимала трехкомнатную квартиру, а старая большевичка Полонская – только двухкомнатную, но и такие детали Виктория не удостаивала вниманием. Дело было в другом: Асташова дворянских кровей, однако, в отличие от Полонской, не отреклась от глупого дворянского гонора, напротив, культивировала его вовсю.


Мода на дворянство возникла еще при Сталине, еще в пору гонений на безродных космополитов. Хорошо знакомый Виктории пушкинист Сергей Михайлович Бонди с презрительной усмешкой говаривал, что до войны он был вынужден скрывать свое дворянское происхождение, а вот после войны, наоборот, пришлось его выпячивать, а то нескольким бдительным товарищам его фамилия показалась подозрительной. В конце 40-х Виктория тоже испытала на себе это усердие не по разуму. Ее даже хотели уволить из «Правды»!

– Полонская? Да это же еврейская фамилия! – заявила на партсобрании одна бдительная коллега.

– Эту фамилию, – просветила ее Виктория, – носят и русские, и белорусы, и поляки, и евреи. – В польских гербовниках она встречается с XVI века. Мой отец был дворянином.

– А как же тогда вас не лишили прав? – набросился на нее кто-то еще. – Вы что же, в анкетах не указывали свое дворянское происхождение? Значит, скрывали?

– Я с шестнадцати лет служу революции, – гордо ответила Виктория. – Из семьи ушла, отринула ее. К вашему сведению, и Ленин, и Дзержинский тоже из дворян.

На том дело и кончилось. В 1949 году, после публикации в «Правде» статьи «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», дворянское происхождение стало непобиваемым козырем. Поэтому Сергея Михайловича Бонди Виктория прекрасно понимала. Она вообще считала кампанию против космополитизма величайшим позором для партии, однако волна шла такая, что об этом невозможно было говорить вслух.


Но одно дело отбиться от глупейшего и постыдного обвинения в космополитизме, и совсем другое дело – устроить у себя дома филиал дворянской усадьбы. У Асташовой на стенах висели картины, вся квартира была обставлена старинной мебелью, хрустальными светильниками, фарфоровыми безделушками, собирающими пыль, и прочим старорежимным хламом. Одна картина была музейной ценности, да и фарфор тоже, но Виктория считала, что в таком случае всем этим вещам место в музее, а не в частной коллекции. Частных коллекций вообще быть не должно. На какие деньги, спрашивается? Честно таких денег не заработаешь.