— Звучит интересно.

— Правда? Рада, что ты так думаешь. Косметика из страны проигравшего социализма произведет фурор на мировом рынке! «Харродз» и «Блумингдейлз» будут сражаться за нашу продукцию! Вперед, надерем задницу Эсти Лаудер! И так далее.

— Слушай, может, тебе к психотерапевту сходить?

— Это не мое.

— Почему?

— Не хочу выбрасывать пятьдесят фунтов в неделю на болтовню о своем несчастном детстве. Тем более что никаких несчастий у меня в детстве не было. И еще больше не хочу возлагать свои грехи на родителей — они были прекрасные люди, я им очень многим обязана и винить их в собственных глупостях не собираюсь. И потом, от чего мне лечиться? Я не пью, не сижу на таблетках, даже расстройством пищеварения не страдаю.

— Ага, и очень этим гордишься. По-моему, в этом и есть твоя проблема: высоко себя ценишь и при этом чересчур трезво смотришь на окружающий мир. С восемнадцати лет у тебя нет никаких утешительных иллюзий, которые, например, у меня сохранились по сей день. А без иллюзий жить тяжело. Это великолепная форма самозащиты. Тебе что-то не нравится — делай вид, что этого нет. А ты вцепляешься в жизнь бульдожьей хваткой — неудивительно, что живется тебе не слишком-то уютно.

— И что же посоветуешь?

— Моя соседка ходит на еженедельные терапевтические встречи. Попробуй. Что ты теряешь? Это не с глазу на глаз; там сидят человек десять и спокойно разговаривают о своих проблемах.

— Ни за что на свете! Ты же знаешь, я таких вещей не выношу! Это не для меня. Забудь об этом. Давай сменим тему. Как там Хелена, ты с ней в последнее время не разговаривала?

— Ой, боже мой, ты же не знаешь! Хелена… у нее нашли опухоль.

— Где?

— В яичниках.

— То самое?

— То самое.

— Не может быть!

Меня охватывает ярость и страх. Рак поражает моих ровесниц одну за другой. Молочные железы, матка, яичники. В прошлом году в матке у Марши выросла киста, похожая на дыню, — Марша ложилась на операцию. Собственное тело становится нам врагом: то оно сохнет, то кровоточит, то недра нашего естества покрываются безобразными и опасными наростами. Несколько месяцев назад в больнице на улице Мэрилебон я прошла маммограмму. На пленке мне показали уплотнение ткани и крохотные узелки, испещряющие плоть, — «следствия гормональных изменений, типичная картина для вашего возраста». Еще один звоночек — климакс не за горами. Марша два года назад мучалась приливами; однажды, не в силах выносить жар, среди ночи выскочила из дому и принялась кататься по снегу. Неужели и со мной такое будет?

Папа терпеть не мог, когда его дети болели; вообще болезни сами по себе не особенно его интересовали, как не интересовал и микромир, полный бесстрастных, безгласных, извивающихся созданий. «Папа, мне плохо!» Смотрит мне в глаза, просит высунуть язык. «Обычная простуда. Выпей чашку горячего бульона». — «Папа, у меня голова раскалывается, перед глазами все плывет, я, наверное, умираю». — «Подхватила грипп. Ничего не ешь сегодня». — «Папа, ужасно болит живот, и Сэм говорит, я совсем белая!» — «Это месячные. Поговори с мамой». Я вечно жаловалась на какие-то хвори, и ни отопление, ни вентиляция, ни обтирания, ни правильное питание с высоким содержанием кальция и витамина С (а в нашем новом доме на Крессингтон-парк все это было) не улучшали моего слабого здоровья. Быть может, потому, что в этом доме у меня появилась отдельная спальня и вечерами я долго лежала в темноте с открытыми глазами, и только гоблины, обитающие в ящике с игрушками, составляли мне компанию. В детстве я выискивала у себя болезни, чтобы привлечь внимание отца; неудивительно, что в зрелые годы эта привычка развилась в настоящую ипохондрию. Теперь, к сорока девяти годам, у меня постоянно где-то что-то болит, но многочисленные и разнообразные симптомы никак не могут разрешиться в реальную болезнь, поддающуюся лечению. «Доктор, у меня какое-то уплотнение на шее, вот здесь». — «Не беспокойтесь, Алике, это лимфатический узел». — «Доктор, мне все время хочется спать». — «Авы не слишком жарко топите в квартире?» Болезнь моей матери, так и не получившая точного диагноза, началась после смерти отца — видимо, тоже как реакция на потерю его любви. А ему самому никогда не приходилось привлекать к себе внимание хитростью. Он был солнцем, а не планетой.

— Вот что, — говорит Марша, — сходи на терапевтическую встречу и расскажи о своей ипохондрии. Ты согласна, что у тебя это уже в настоящий невроз превратилось?

— Ладно, подумаю.

И несколько дней спустя я явилась по указанному адресу — в плавучий дом, пришвартованный у берега в Маленькой Венеции. Меня предупредили «одеться так, чтобы чувствовать себя комфортно» (я надела костюм от Джин Сандерс и золотые браслеты), при входе попросили снять туфли и провели в комнату, где уже столпились одиннадцать страждущих дам. Мы сели кружком на пол, скрестив ноги (чертовски неудобная поза), некоторое время глубоко дышали, неуклюже переминаясь с одной ягодицы на другую, и представляли, что медитируем в цветущем саду; затем ведущая предложила каждой по очереди назвать основное качество своего характера. Мне выпало говорить последней. Все одиннадцать страждущих душ сообщили о себе одно и то же: «Думаю, главное во мне то, что я очень добрый человек». — «И я!» — «Да-да, я как раз собиралась то же самое сказать о себе!» Когда дошла очередь до меня, я начала:

— Когда я думаю о себе, слово «добрая» — пожалуй, не то, что первым приходит в голову…

Дальше я хотела сказать, что я человек сильный. Потому что выросла в городе, где слабаку не выжить, потому что отец учил меня никогда ничего не бояться. Он не жалел сил, чтобы вбить своим детям в головы: мы, евреи, должны быть сильными, потому что иного выхода у нас нет, — мы должны быть сильными, как легкие должны вдыхать воздух, а желудок — переваривать пищу. Во всех катаклизмах двадцатого века мы были жертвами, и евреи, рожденные после войны, хорошо усвоили эту простую истину: чтобы история не повторилась, кости наши должны стать сталью, а кровь — кислотой.

Но договорить я не успела, потому что моя соседка, блондинистая корова в младенчески-голубом тренировочном костюме и очках с такой же небесно-голубой оправой, разразилась рыданиями.

— Я чувствую, что своими словами вы принижаете мою значимость, — объявила она, и по густо напудренным щекам ее привычно покатились слезы. — Вы снижаете мою самооценку!

Внимание группы рванулось к ней, словно стрелка компаса к магниту; все десять оставшихся бросились утешать блондинку. О важнейшей черте своего характера мне сообщить так и не удалось; и, когда на одутловатом лице блондинистой коровы проскользнула и пропала торжествующая улыбка, я поняла: мне здесь делать нечего. В мире, где жертвы — короли, я неминуемо окажусь представительницей вымирающей расы.

— Как видишь, ничего не вышло, — сообщила я Марше.

— М-да… неудачное начало. Ну, может, попробуешь один на один? Пожалуйста! Ради меня!

— Ну ладно.

Марша порекомендовала мне женщину по имени Вероника Лосе. Вероника, в аккуратном костюме бисквитного цвета, усадила меня на кушетку и сама села напротив. Лицо у нее было совершенно непроницаемое — одного этого достаточно, чтобы вывести меня из себя. Терпеть не могу лиц, на которых не отражаются чувства — мне всегда кажется, что человек скрывает свои эмоции из каких-то зловредных побуждений, что он не себя старается контролировать, а меня.

Сама я своих эмоций не скрываю, и Веронике Лосе предстояло в этом убедиться.

— Вы еще спрашиваете, что я чувствую? — восклицала я, гневно тыкая в нее пальцем. — А сами-то как думаете? Включите мозги! Я два года ни с кем не спала

и, возможно, не пересплю до конца жизни — что, черт побери, я должна при этом чувствовать? Что это вообще за вопрос? Идиотский вопрос, на который и отвечать не стоит! Зачем копаться в моих чувствах? Это не неизведанная страна; я вам могу во всех подробностях описать, что я чувствую. Гнев. Боль. Отчаяние. Что тут еще исследовать? Черт возьми, нельзя же быть такой дурой!

По обоюдному согласию мы решили не продолжать.

Однако одну полезную мысль я у Вероники все-таки почерпнула (хотя и раньше об этом догадывалась): моя «ипохондрия» — не что иное, как подавленное сексуальное влечение. Либидо ищет выхода и, не находя, начинает проявлять себя самыми различными способами: в моем случае оно проявляется всевозможными болями, онемениями, одеревенениями, экземой на руках и ногах, судорогами во время месячных, кровоточащими деснами, долго не заживающими царапинами. Однако, если кто-то спрашивает: «Как ты, Алике?» — я автоматически отвечаю: «Прекрасно». Больше всего на свете я боюсь заболеть по-настоящему и все чаще хожу к врачу с одной-единственной целью — удостовериться, что я все еще здорова.

— Ты не рассказала ей о беременности? — спросила Марша.

— Нет.

— Почему?

— Не знаю.

Мне тогда было тридцать шесть. Ребенок — я так и не узнала, мальчик это был или девочка, — укоренился не в матке, как ему положено, а на полпути от яичника, в узком проходе, называемом фаллопиевой трубой. Слишком рано завершив свое путешествие, глупо, упрямо, самоубийственно застрял там, где ему быть не полагалось. Ничто не в силах остановить метаморфозы оплодотворенной яйцеклетки: она растет, меняет форму, образует голову и зачатки конечностей, сворачивается в запятую и все растет и растет, пока наконец стенки тесной кельи, так опрометчиво выбранной ею для жилья, не лопаются по всей длине, вплоть до яичника, откуда вышел ребенок, — и, уже умирая, он понимает, что где-то просчитался, что остановился слишком рано, что так и не дошел до своей Земли обетованной. Острая боль, озноб, холодный пот. Не могу стоять, дышу часто и неглубоко. В троллейбусе, после театра. Анестезиолог говорит: «Считайте до трех». На часах — 19-10. Один, два, тр… Я погружаюсь в темноту; из тьмы выплывают сны — безумная мешанина городов, многоэтажных зданий, линий электропередачи, шоссе. Холодно. Страшно холодно. Голоса: «Давление все падает». — «Принесите одеяло». В голосах паника. Кто-то умирает. Открываю глаза. На часах — 20:50. «Поставьте капельницу». — «Милая, руку поднять можете?» — «Да». Поднять мне удается только один палец, да и то ненадолго. «Больно!» В руку вонзается игла, и морфий растворяется в крови. Наверное, я умираю. А жаль…