Мы познакомились с Autostrada del Sole[265], Павией[266] с ее фантасмагорическими ресторанчиками-автогрилями – феллиниевскими видениями, завернутыми в целлофановые обертки конфет, горами игрушек, бочками упакованных в серебристую фольгу panetone[267], горшочками с джемом в подарочной обертке, трехколесными велосипедами с вымпелами, рекламирующими карамельки. Мы познакомились с итальянскими сумасшедшими, которые гоняют на своих «фиатах чинквеченти», развивая скорость до девяноста миль в час, но всегда останавливаются, чтобы перекреститься и бросить несколько лир в ящик для сбора пожертвований у придорожного Иисуса. Мы познакомились с десятком малых и больших аэропортов в Германии, Франции и Италии, потому что к тому моменту, когда действие второй порции пива улетучивалось и глубокая депрессия вместе со вторичными симптомами головной боли и похмелья снова поднимала свою уродливую голову, я впадала в панику и давала команду Адриану отвезти меня в ближайший аэропорт. Он никогда не отказывался. Нет, он замолкал и всем своим видом показывал, что разочарован мной, но никогда словами не выражал протеста этому моему желанию. Мы молча ехали до ближайшего Flughafe или aeroporto, терялись, десятки раз спрашивали дорогу. Когда мы добирались туда, всякий раз оказывалось, что до следующего рейса два дня, или что все билеты проданы (Europa im August[268]; tout le monde en vacances[269]), или что самолет улетел две минуты назад. И тогда мы отправлялись в бар аэропорта, пили там еще пива, и Адриан целовал меня, шутил, ласково хватал за задницу и говорил о нашем общем приключении. И мы отправлялись дальше на какое-то время в хорошем настроении. В конечном счете я ведь вовсе не была уверена, что у меня есть какое-то место, куда можно направиться.

Наше путешествие не походило на неторопливую и радостную увеселительную прогулку. Если мы петляли, виляли, ездили кругами, то происходило это потому, что наш маршрут определялся не дорожными указателями и не трехзвездными мишленовскими радостями[270], а собственными головокружительными настроениями. Мы петляли от депрессии к депрессии, виляли от одной попойки к другой, ходили кругами вокруг приятных мгновений. В нашем маршруте не было никакого географического смысла, но я, конечно, стала это понимать только задним числом, вспоминая места, где мы побывали. Мы достаточно долго проторчали в Зальцбурге, чтобы посетить Geburtshaus[271] Моцарта, напичкаться Leberknödel[272], провести ночь в судорожном сне, а потом отправиться в Мюнхен. Мы проехали по Мюнхену и лежащим дальше Альпам, посетили несколько разных замков, построенных Безумным Людвигом, королем Баварии[273], взобрались по серпантину к Schloss Neuschwanstein[274], где застали внезапный ливень, прошли по замку с целой армией хаусфрау[275] – фигуры как картофелины, обуты в ортопедическую обувь, они проталкивались мимо нас, издавая хрюкающие звуки на своем медоточивом языке и краснея, как морковь, от гордости за свое великое национальное наследие – Вагнера, «фольксваген» и Wildschwein[276].

Я помню местность вокруг Neuschwanstein с почти шизофренической ясностью: Альпы как на почтовой открытке, облака, зацепившиеся за неровные вершины гор, искореженные артритом снежные хребты, безмолвные рога пиков, пронзающих подернутое дымкой голубое небо, бархатные зеленые луга в долинах (горнолыжные склоны для начинающих – зимой), коричневые и белые дома с крышами как у замков, расставленных словно в детской игре.

Самый знаменитый немецкий замок не в Шветцингене или Шпейере, Гейдельберге или Гамбурге, Баден-Бадене или Ротенбурге, Берхтесгадене или Берлине, Байрёйте или Бамберге, Карлсруе или Кранихштайне, Эллингене или Эльце, а в Диснейленде в Калифорнии. Удивительно, какое духовное родство существует между Безумным Людвигом и Уолтом Диснеем. Нойшванстайн Людвига – липовое подражание XIX века средневековому замку, который никогда не существовал. А замок Диснея – липа с липы.

Особенно меня очаровал оштукатуренный, с центральным отоплением грот между спальней и кабинетом Людвига, его гипсовые сталактиты и сталагмиты, освещенные неоновыми зелеными прожекторами. И росписи на стенах с изображениями Зигфрида и Тангейзера с жирными светловолосыми богинями, груди у которых такие гладкие, словно отлиты из эпоксидной смолы, и светлобородыми воинами, отдыхающими в лесистых лощинах на поросших мхом камнях. Меня загипнотизировал портрет Людвига, смотрящего глазами параноика. А повсюду в замке обнаруживались свидетельства всего того, что есть в немецкой культуре самого слезливого, самого сентиментального и тошнотворного, в особенности этой хвастливой, самодовольной веры в духовность их «расы»: мы geistig[277] народ, мы умеем глубоко чувствовать, мы любим музыку, мы любим леса, мы любим звук марширующих ног…

Обратите внимание на купидонов и голубков, витающих вокруг Тангейзера, который возлежит на сером гипсовом камне, оперев свой крашеный атласный локоть на слишком вычурный ковер, ниспадающий со слишком упитанных ляжек Венеры. Но в особенности обратите внимание, как в этом замке, на этих картинах, в этой стране (как в Диснейленде) ничто не отдается на волю воображения. Каждый листик четко очерчен и оттенен, каждая грудь указует своим соском на вас, как глаз идиота; каждое перышко в крыле Купидона до трепетности ощутимо. Никакого воображения – вот это-то и рождает зверя.

После Мюнхена и его окрестностей мы поехали на север до самого Гейдельберга, останавливаясь, петляя и виляя по пути. А оттуда выехали на автобан в направлении Базеля – швейцарский шоколад, швейцарско-немецкий суровый собор из песчаника над Рейном. Потом в Страсбург – родина паштета из гусиной печени и прекрасного пива. Безумное петляние по проселочным дорогам, ведущим более или менее в направлении Парижа, потом вниз по югу Франции в Италию (через Ривьеру) до самой Флоренции. Потом снова на север в Верону и Венецию через Альпы, через Тичино и снова в Австрию. И снова через Германию на север, потом во Францию, наконец в Париж в последний раз, где истина, или одна из истин, открылась мне, но не освободила меня (пока).

Каким бы невероятным ни казался маршрут, еще более невероятно, что на все про все у нас ушло две с половиной недели. Мы почти ничего не видели. Большую часть времени мы ехали и разговаривали. И трахались. Когда я хотела Адриана наедине, он становился импотентом, а на публике он был ненасытно сексуальным – в купальных кабинах, на парковках, в аэропортах, на развалинах, в монастырях и церквях. Если только одной случкой он не мог нарушить двух табу, то ему было неинтересно. Что его действительно возбудило бы, так это возможность оттрахать собственную мамочку в церкви. Благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего[278] и т. д. и т. п.


Мы говорили. Мы говорили. Мы говорили. Психоанализ на колесах. Воспоминания о прошлом. Мы составили списки, дабы с пользой проводить время: мои прежние бойфренды, его прежние подружки, различного вида случки, в которых мы участвовали, – групповые, из чувства любви, из чувства вины и прочее. Различные места, где мы трахались, – в туалете «Боинга-707», в пустой еврейской молельне старой «Куин Элизабет», в разрушенном аббатстве в Йоркшире, в лодке, на кладбище… Должна признаться, кое-что я придумывала, но главное было развлечение, а не буквальная правда. Вы ведь не думаете, что я здесь рассказываю буквальную историю своей жизни?

Адриан, как и все другие аналитики, хотел найти в моем прошлом поведенческие модели. Предпочтительно повторяющиеся модели, ведущие к саморазрушению, но его устраивали и любые другие. И я, конечно, пыталась ему угодить, это было нетрудно. Если дело касается мужчин, то мне всегда не хватало такого простого качества, как осторожность, впрочем, это вполне можно назвать и здравым смыслом. Я встречаюсь с типом, которого все другие уважающие себя женщины обходили бы за милю, и умудряюсь найти во всех его сомнительных качествах какое-то обаяние, что-то захватывающе привлекательное в его маниях. Адриану нравилось выслушивать это. Он, конечно, исключал себя из компании прочих невротиков, знакомых мне. И ему не приходило в голову, что он был частью моей поведенческой модели.

– Я единственный из твоих знакомых мужчин, который не подпадает ни в одну категорию, – торжествующе сказал он и сделал паузу, ожидая, что я начну раскладывать по полочкам других.

И я доставила ему это удовольствие, зная, что превращаю свою жизнь под пустую развлекаловку, серийный номер, историю побитой собаки, тошнотворную шутку, безделицу. Я думала обо всех томлениях, болях, письмах отправленных и не отправленных, слезливых пьянках, телефонных монологах, страданиях, освобождении от иррациональности, проговаривании с психотерапевтом каждого из этих приключений, прибичений, прихарчений. Знала, что мои описания событий были предательством по отношению к их сложности, их человечности, их запутанности. У жизни нет сюжета. Она гораздо интереснее, чем все, что о ней можно рассказать, потому что язык по своей природе упорядочивает вещи, а в жизни-то нет никакого порядка. Даже писатели, уважающие красивую анархию жизни, пытаясь отразить ее в своих книгах, кончают тем, что показывают жизнь куда как более упорядоченной, чем она есть, и в конечном счете говорят неправду. Потому что ни один писатель никогда не может рассказать правду о жизни, и именно поэтому она гораздо интереснее, чем любая книга. И ни один писатель не может рассказать правду о людях, поскольку они гораздо более интересны, чем любые книжные персонажи.

– Так что кончай философствовать об этом дурацком сочинительстве и расскажи мне о твоем первом муже, – сказал Адриан.

– Хорошо. Сейчас расскажу.

12

Сумасшедший

Любовники, безумцы и поэты

Из одного воображенья слиты!..

Тот зрит бесов, каких и в аде нет

(Безумец, то есть); сей равно безумный,

Любовник страстный, видит, очарован,

Елены красоту в цыганке смуглой.