Если заболеваешь июньским воскресеньем, то лучше находиться где-нибудь за городом. Иначе доктора не найти. Наконец мне удалось выйти на одного типа, который подменял моего терапевта. Он сказал, что сейчас приедет. Появился тот пять часов спустя. В течение всего этого времени Брайан был удивительно тих, сидел в гостиной, слушал Баха и, казалось, пребывал в трансе. Мы делали вид, что не замечаем друг друга. Затишье после бури.

Мы пережили этот день вместе с помощью Иоганна Себастьяна Баха. «Утихомирит музыка и дикаря», – изрек Конгрив[324] (уж он-то наверняка на небесах – играет в карты с Моцартом). Когда я вспоминаю все трудные времена, которые мне помог пережить Бах, я думаю, что и он тоже в раю.

Доктор Перлмуттер пришел в пять – сплошные извинения и потные ладони. С этого момента наша жизнь была в руках докторов и их самоуверенных идиотских представлений. Доктор Перлмуттер заверил меня, что Брайан «очень больной молодой человек». Он, доктор, «попытается помочь». И попытался вколоть ему торазин, вот только Брайан сорвался с места, промчался по лестнице (все тринадцать этажей) и унесся в Риверсайд-парк. Мы с доктором пустились за ним, нашли, остановили, принялись уговаривать, он снова от нас убежал, мы снова догнали его, опять уговаривали и так далее. Остальные подробности ужасны в той же мере, сколь и банальны. С этого момента госпитализация стала неизбежной. Брайан пребывал в полной панике, а его видения становились все более и более красочными. Последовавшие дни превратились в сплошной кошмар. Из Калифорнии прилетели родители Брайана и с места в карьер заявили, что он в полном порядке, а сумасшедшая – я. Они не давали ему принимать лекарства и постоянно выставляли в дурацком виде докторов, что, должна признаться, было вовсе не трудно. Уговаривали его оставить меня и лететь с ними домой в Калифорнию, словно стоит удалиться от меня, как он начнет чувствовать себя лучше. Доктор Перлмуттер направил Брайана к психиатру, который благородно в течение пяти дней не помещал его в больницу. Все напрасно. Наши жизни больше нам не принадлежали – в дело вступили отец и мать Брайана, босс Брайана, производители «Чудо-пены», бывшие профессора Брайана, относившиеся к нему со всей доброжелательностью, и доктора. Брайана преследовали потенциальные опекуны, и с каждым днем он все больше съезжал с катушек.

На пятое утро после визита доктора Перлмуттера Брайан разделся догола у Бельведерской башни в Сентрал-парке. Потом он попытался залезть на бронзового коня князя Ягайло и на князя Ягайло тоже. В конечном счете полиция отвезла его в психиатрическое отделение больницы «Маунт-Синай» (визжали сирены, торазин лился, как вино), и, если не считать нескольких уик-эндов, больше мы с Брайаном никогда не жили.

Чтобы наш брак окончательно распался, понадобилось еще восемь месяцев. Когда Брайана положили в «Маунт-Синай», его родители переехали ко мне – они днями и ночами хулили меня, каждый вечер ездили со мной в больницу и никогда не оставляли нас вместе больше чем на десять минут. Посетителей в больницу пускали только с шести до семи, и его родители даже в этот час не позволяли нам быть вместе. Но если я оставалась с Брайаном наедине, он и сам ругал меня на чем свет стоит. Называл Иудой. Как я могла его запереть? Неужели я не знаю, что отправлюсь в седьмой круг – круг, где мучаются предатели? Неужели не в курсе, что мое преступление – самое страшное по книге Данте? Неужели не заметила, что уже в аду?

Так или иначе, но ад вряд ли был хуже того лета. Режим Дьема[325] только что пал, буддисты один за другим совершали самосожжения в этой нелепой маленькой стране, чье название звучало все чаще и чаще – Вьетнам. Барри Голдуотер баллотировался на пост президента, предлагая отрезать Восточное побережье и утопить его в море[326]. Еще и года не прошло со дня убийства Кеннеди. Единственной надеждой нации был Линдон Джонсон – только он мог победить Голдуотера и сохранить мир. Двое белых – Гудман и Швернер – отправились на юг в Миссисипи составлять списки избирателей. Помогать им вызвался молодой черный по имени Чейни. Все трое были зверски убиты. Гарлем и Бедфорд-Стуйвесант взорвались волнениями тем летом, первым в череде таких же жарких и долгих лет. А Брайан тем временем лежал в больнице и бредил – говорил, как он собирается спасти человечество. Человечество явно никогда так не нуждалось в спасении.

Мы расходились все дальше и дальше. Это случилось не сразу и не потому, что я встретила кого-то другого. Пока Брайан лежал в больнице, я вообще не выходила из дома. Я была контужена, и мне требовалось время, чтобы прийти в себя. Но постепенно я стала понимать, насколько лучше без него, как его безумная энергия высасывала из меня все соки, как его дикие фантазии гасили мое воображение. Понемногу научилась по достоинству оценивать собственные мысли. Начала прислушиваться к собственным снам. Я словно пять лет прожила в эхо-камере, и вдруг кто-то выпустил меня оттуда.

Остальная часть этой истории – развязка. Я любила Брайана и чувствовала себя ужасно виноватой, когда поняла, что мне лучше жить без него, чем с ним. А еще я думаю, что никогда больше не доверяла ему, после того как он пытался меня задушить. Я сказала, что прощаю, но что-то внутри меня осталось. Я боялась его, и в конце концов именно это что-то и убило наш брак.

Конец приближался с мучительной неизбежностью. Ситуация усугублялась, как обычно, отсутствием денег. Страховки хватило только на три месяца в «Маунт-Синай», и Брайана пришлось перевести оттуда. Выбор не ахти – либо какая-нибудь больница, принадлежащая штату, – мысль об этом нас приводила в ужас, – либо частная клиника, где плата составляла около двух тысяч долларов в месяц. Проблема денег встала перед нами непреодолимой зеленой стеной.

Тут вмешались его родители. Но не ради помощи, а чтобы внести еще больший раздрай. Если я отпущу его в Калифорнию, то они оплатят курс лечения в частной клинике. Иначе – ни цента. Некоторое время я жила с этим ультиматумом, а потом решила, что выбора нет.

В сентябре мы совершили паломничество в Калифорнию. Пустились в путь не в крытом фургоне[327], а на 707-м «боинге». С нами был мой отец и психотерапевт. Авиакомпания не пускала Брайана на борт без сопровождающего врача, а это означало, что мы вчетвером должны лететь первым классом, грызя орешки между порциями либриума[328].

Полет запомнился на всю жизнь. Брайан был так возбужден, что я забыла собственный страх перед полетами. Мой отец каждую минуту глотал либриум и уговаривал меня мужаться, а психотерапевт, миловидный двадцатишестилетний врач-стажер, продемонстрировавший нам свою полную некомпетентность, сильно нервничал, и мне приходилось все время его успокаивать. Мать Айседора – то есть я – заботилась обо всех несостоятельных папочках и богах.

В клинике «Линда белла» в Ла-Холле[329] жестко-принудительно поддерживалась иллюзия свободы. Все сестры дефилировали в шортах-бермудах, а доктора носили спортивные рубашки, вельветовые брюки и кепочки для гольфа. Пациенты тоже одевались кто во что горазд и бродили вокруг в обстановке, напоминавшей пятизвездный отель с бассейном и столами для пинг-понга. Решительно жизнерадостный персонал пытался делать вид, что «Линда белла» – целебный курорт, а не место, куда переезжаешь, когда дома уже не знают, что с тобой делать. Доктора советовали не затягивать прощание. В последний раз мы с Брайаном виделись наедине в кабинете трудовой терапии, где он угрожающе шарахнул куском глины об одну из столешниц.

– Ты больше не часть меня, – заявил он. – Раньше ты была часть меня.

Я думала, как мучительно для меня быть его частью и как я чуть не забыла, кто я, но произнести это не могла.

– Я вернусь, – сказала я.

– Зачем? – отрезал он.

– Затем, что я тебя люблю.

– Если бы ты меня любила, то не привезла бы сюда.

– Это не так, Брайан, доктора говорят…

– Доктора ничего не знают о Боге. И не должны знать. Но я думал, что ты знаешь. Ты – как и все. Сколько сребреников за меня получила?

– Я только хочу, чтобы тебе стало лучше, – слабо возразила я.

– Лучше, чем что? И если бы мне стало лучше, то как бы они узнали – ведь они больные. Ты забыла все, что знала. Они промыли тебе мозги.

– Я хочу, чтобы тебе стало лучше, и не надо было принимать лекарства… – сказала я.

– Дерьмо собачье, и ты это знаешь. Они сначала дают лекарства, а потом используют его как показатель здоровья. Когда лекарства много – тебе хуже. Когда мало – лучше. Логика хождения по кругу. Да и кому нужны эти чертовы лекарства? – Он со всей силы стукнул по куску глины.

– Знаю, – сказала я.

Все дело было в том, что я соглашалась с ним. Представления докторов о здоровье и болезни явно оказались чуть ли не еще безумнее, чем представления Брайана. Мыслили они так тривиально, что если бы Брайан и в самом деле был Богом, то они бы этого не поняли.

– Это все вопрос веры, – сказал он. – Это всегда было вопросом веры. Мое слово против слова толпы? Ты выбираешь толпу. Но от этого их слово не становится справедливым. И более того – тебе это известно. Мне тебя жаль. Ты так чертовски слаба. Силы воли у тебя никогда не было. – Он размял глину в тонкий лист.

– Брайан… ты должен попытаться понять мою позицию. Я чувствовала, что могу свихнуться от напряжения. Твои родители все время кричали на меня. Доктора читали проповеди. Я уже забыла, кто я такая…

– Это ты-то от напряжения? Ты! Кого заперли – тебя или меня? Кому вкачивали торазин – тебе или мне? Кого продали на реке – тебя или меня?[330]

– Нас, – сказала я сквозь слезы. Крупные соленые капли стекали по щекам к уголкам рта. У них был приятный вкус. У слез такой утешающий вкус. Словно ты можешь выплакать целую новую матку и заползти в нее. Алиса в своем собственном море слез.

– Нас! Не смеши меня!

– Это правда, – сказала я, – пострадали мы оба. У тебя нет монополии на страдания.

– Уходи, – сказал он, начиная скатывать глину в змею. – Иди в монастырь, Офелия. А хочешь – утопись. Мне все равно…