Мы снова стали встречаться с Каримом – вернее, мы снова занимались любовью. Однажды утром, уже попрощавшись, он прислал мне сообщение: «Я твой, и ты моя». Я должна была бы стать милее и терпеливее по отношению к окружающим, но они все мне ужасно мешали. Они задавали мне вопросы, до которых мне не было никакого дела, вовлекали меня в обсуждение их дурацких жизней, как будто меня это могло волновать. Я хотела целыми днями только давать Кариму, а остальные шли бы лесом. Мне совершенно не хотелось работать, полдня я проигрывала в голове утренний секс и еще полдня маялась, ожидая, когда он наконец освободится и придет ко мне. Мне не нужны были прелюдии, я постоянно хотела его. Иногда он приезжал ко мне в обед, брал меня, наклонив к столу, и потом я мечтала о нем до вечера. Сладко тянуло внизу, зацелованные соски отзывались, когда я их случайно задевала, целыми днями я представляла нас или переписывалась с Каримом, и мы в подробностях придумывали, что мы будем делать в следующий раз. Я ненавидела всех, кто мне звонил и на несколько минут прерывал мои мысли.

Глава 21

Как бы много мы ни приобретали, мы чувствуем утрату всего, что прошло, и все наши новые надежды связаны со старыми чаяниями. И когда вспыхивает мысль, что будет осень, будет теплая прохлада, она придет за бестолковым летом, в этой радости ожидания половина – печаль, неозвученное желание, чтобы не новая осень наступала, а одна из старых.

Я думала, я всегда смогу восстанавливаться. Я думала, когда настанет счастье, не будет ничего легче, чем зажить новой дивной жизнью. Я думала, однажды все мои беды закончатся и я скажу: проблемы делают нас сильнее. До какого-то момента так, возможно, и есть, и, возможно, как редкость они и способны делать из тебя сверхчеловека, но как затяжная кромешность они просто отбирают у тебя все хорошее, и когда ты оказываешься на пороге счастья, твой изношенный ум не дает тебе шагнуть внутрь. Я больше не сомневалась в отношении Карима, но наше чувство, приходя ко мне вспышками радости, волнами нежности, злым собственничеством, не определяло состояние моего ума, радость не была местом пребывания. Но я не сомневалась в нем. Как-то мы сидели с ребятами в «Лангедейке» и говорили о том, как быстро проходит любовь, как неизбежно, но Карим сказал другое. Он сказал, что три года длятся понты и мероприятия – первое свидание, помолвка, свадьба, первая свадьба друзей, куда вы приглашены как пара, годик ребенку, а любовь – если вы действительно любили – пройти не может, она может только увеличиться.

Я так мало рассказываю о Кариме, потому что я привыкла прятать дорогие воспоминания о нем в дальние уголки, беречь их так, чтобы они сохранились неизменными, чтобы я помнила их, а не последнее воспроизведение их, не их заученные повторения. Перебирая их, я лишь провожу по ним быстрым взглядом – вот он говорит мне, что я хорошо пою, хотя пою я плохо, вот в десятом классе я делаю ему нелепую прическу, думая, что он ее расчешет, но потом узнаю случайно, что он ходил с ней еще два дня, пока она не распалась, вот наша первая ночь. За несколько часов до нее, на закате, он впервые летал на параплане, и я выспрашивала все детали, потому что я бы никогда не решилась на это. И он сказал, что было страшно, но было красиво, а я ответила – разве не все по-настоящему красивое – пугающе? Разве тебя не пугает море, разве не страшно пролетать над облаками, разве младенцы не пугают своей абсолютной беспомощностью, разве тебя не пугает отрешенность Симонетты Веспуччи?[67]


Но я плохо знала материю красоты, и я плохо знала материю мести. Я выплачивала долг с процентами за штраф, за ремонт и оборудование ателье, дорогущие коммунальные за ателье и квартиру. Я выплачивала все, что зарабатывала, но однажды – стоял теплый майский день – я подумала о том, что я справлюсь. Во мне вдруг поднялся забытый детский восторг: я буду счастливой и богатой! Еще несколько месяцев, и я выплачу основную часть долга за штраф, проценты снизятся, и я смогу позволить себе арендовать жилье. Если Гастон заедет не в июле, как грозится, если я смогу убедить их отложить хотя бы до осени, у меня будет шанс сохранить все – и свою свободу, и свое ателье.

У меня укоротилась шея. Я столько сидела, согнувшись над машинкой и столом, что у меня пережались все шейно-плечевые мышцы, и болели голова и глаза, и без косметики я стала плохо выглядеть. Но мне нужно было как можно больше заказов, и я пошла на все: я снизила цены, я стала браться за шитье вещей, которые не планировала шить изначально. Я была милой со всеми противными тетками, я согласилась шить Гульже (она как-то плохо понимала идею и заказала реплики Ла Перлы и Ажан Провокатер) и Айе и терпела их болтовню примерку за примеркой (примерка была нужна одна, но они приходили каждый раз, когда хотели, и я их не выгоняла). Я стала работать без выходных, потому что кому-то из клиенток было удобно приезжать в воскресенье утром, а кому-то в будни после семи. Я шутила, что квартира мне и не нужна, учитывая, как мало времени я провожу в ней.

Как-то утром, когда я пыталась выспаться, наконец, я проснулась от того, как кто-то ворочал ключом в моей двери. Я поднялась и плохо координируемым шагом направилась в прихожую.

– А ты все спишь? – спросил Гастон. Не спрашивая разрешения, он и его невеста прошли внутрь.

Я стояла, с грязной головой, с прыщом на щеке, в мятой пижаме, напротив этой блестящей будущей четы: Гастон, в поло от Ральфа Лорена, ремень Эрмес в тон замшевым мокасинам, его девушка с накрученными волосами, на высоких каблуках, Леди Диор на сгибе локтя.

– Ты пока умывайся, – опекающим тоном сказал Гастон, – мы в зале посидим.

– Пошел вон. – Я открыла ему входную дверь.

– Из моего собственного дома? – улыбнулся Гастон.

Невеста переминалась с ноги на ногу, но вынула из своей жесткой сумочки сложенные вдвое копии документов.

– Столько беготни, – сказал Гастон, кивая на договор дарения, – мы трижды были только у нотариуса.

– Ты говорил про июль. – Я старалась звучать с достоинством.

– Так и есть, – кивнул Гастон, обнимая свою швабру за длинную талию, – мы заедем в июле. А до этого надо сделать ремонт – тут же мрачно, как в музее. Мы как раз пришли прикинуть, какие работы потребуются. Мы просчитываем бюджет наперед, не совершаем непродуманных трат.

Когда они ушли – нет, они не торопились, – я позвонила маме впервые с той зимней ссоры.

– Мам, – у меня стоял ком в горле, – как ты могла?

– Знаешь, Кора, – голос мамы звучал чуть тише обычного, – ты перешла всякие границы. Ты меня обвинила в том, что я все деньгами меряю. Не устраивай драму, тебе есть где жить, у тебя есть родной дом и родная мама. Ты выставляешь меня в непонятно каком свете и все никак не хочешь понять: дело не в том, чтобы забрать у тебя игрушку. Дело в том, что у твоего брата появляется своя семья. А семья должна создаваться достойно, единственный сын Ермека Куштаевича не может привести жену в съемное или тесное жилье. А до твоей свадьбы еще далеко, и я надеюсь, ты все же найдешь мужа не без денег – еще и его я тащить не собираюсь.


Мама искренне полагала, что я буду относиться к Гастону как к брату и с радостью не только отдам ему свою квартиру, но еще и все, что в ней. Мне некуда было забрать свою потрясающую мебель, и арендовать какой-то склад тоже было плохим выходом, потому что это стоило слишком дорого. И я решила (с безумным взглядом за запотевшим пенсне) – «Так не доставайся же ты никому!»[68] – хорошо ее отсняла и выставила на продажу в интернете. Моя мебель продавалась быстрее, чем стулья в романе у Ильфа и Петрова. Каждый день ко мне приходили люди, озирались у меня, как в музее, так или иначе выражали восторг либо недоумение (объективно чаще первое) и уносили с собой то гипсовую голову Давида, то бархатный пуфик, то черный лакированный стол – я поставила на все ужасно низкие цены, потому что иначе мне было не распродать половину своей жизни до экспроприации ее Гастоном. Отдавать свои вещи в руки совершенно чужих людей было едва выносимо, и от продажи к продаже мне не становилось легче, но видеть, как этими же самыми вещами пользуется Гастон и его жена, я бы точно не смогла.

Один из покупателей пообещал приехать в промежутке с шести до восьми вечера – он не знал, во сколько сможет освободиться с работы, – и я сидела на стуле, который вот-вот должен был перестать быть моим, и поглаживала его красивую скругленную спинку, когда в дверь позвонили.

В трубке домофона я услышала знакомый женский голос.

– Кора, это я, – сказала Бахти.

Я открыла, сердце у меня застучало быстрее. Может, она только что бросила Баке и приехала ко мне? Может, я обниму ее сейчас и поцелую ее чудесные волосы?

Бахти, хорошенькая, как всегда, с прыгающим высоким хвостиком, зашла и задержалась в моих объятиях.

– Я так скучала по тебе, – сказала она, не размыкая рук. – Я так по тебе скучала.

Она огляделась.

– Где твои вещи?

– Гастон скоро сюда переедет, и я их продаю.

– Господи, какой мудак, – ответила Бахти.

Мы прошли на кухню, я поставила чайник, и Бахти вздохнула. Она вздохнула нервно и горько, и я поняла, что она не смогла принести мне хорошие новости.

– Понимаешь, – сказала она без начала, – я не верю, что Ануар может меня любить и что он меня не бросит. Я хочу в это верить, я больше всего на свете хочу радоваться, что он у меня есть и он меня любит, – но я не могу. Он заслужил всего самого, самого лучшего, никого нет лучше, чем он, но я ему не доверяю. Я каждый божий день боюсь, что сегодня он меня бросит. Мне приходит сообщение – и пока я не открою и не прочитаю его, во мне все холодеет, у меня сердце колотится ненормально, и я успеваю представить, как он пишет, что я ему не подхожу, что-нибудь вроде «Ты же понимаешь, Бахти, что не подходишь мне». И я мысленно соглашаюсь, что не подхожу. А еще временами я боюсь его, Кора. Я произношу какую-нибудь смешную, но резкую шутку, и в следующее мгновение боюсь, что сейчас он мне влепит по лицу и скажет, чтобы я не смела с ним так разговаривать. Я боюсь с ним куда-то ехать, я отказалась уже от миллиона поездок, и потом я сижу и мечтаю об этой несостоявшейся поездке.