– Господи, Анеля, – я перебила ее на полуслове, – перестань на него вешаться. Какие отношения, он же просто уже не знает, как тебя отшить.

Анеля замолкла, мы зашли внутрь и заняли свои места.

Зал постепенно наполнялся людьми. Я повернула голову направо – и чуть было не поздоровалась: через два места от меня сидел Баке, значительно похорошевший на воле, в иссиня-черном пиджаке и белой рубашке, со второй, очевидно, женой – привлекательной женщиной лет сорока – и двумя сыновьями-школьниками, они сидели как раз возле меня. Прозвенел третий звонок, свет погас, и сцена оказалась в распоряжении более чем странной труппы танцоров. Мне показалось, что это розыгрыш: музыка играла та, что указали в программке – «Весна священная» Стравинского, но танцоры, тяжелые, с совсем не танцевальными фигурами, в коричневых вельветовых брюках, а потом без них – в нижнем белье в крапинку – двигались самым бессмысленным и отталкивающим образом из всех возможных, и не верилось, что это знаменитая труппа и знаменитый постановщик. Мне было скучно и стыдно за происходящее на сцене, и я то и дело оглядывалась на детей Баке – они сидели прямо, смотрели внимательно и даже не ерзали.

Баке так убедительно делал вид, что не знает нас с Анелей и не замечает, что можно было подумать, будто это его брат-близнец, и вправду нас не знающий. Но удивительно было то, что Баке держал себя, будто это его основные дети.

Объявили антракт, Анеля посмотрела на меня вопросительно.

– Автор – мудак, – ответила я.

Младший сын Баке посмотрел на меня с неодобрением.

Мы решили размять ноги, Анеля делала независимый вид – сама пошла в туалет, потом звонила кому-то, отойдя от меня на другую сторону холла. Я представила себе следующие полтора часа: Анеля с недовольным выражением лица, эти кошмарные люди на сцене – в следующем акте они, не дай боже, снимут с себя еще что-нибудь. Я подошла к Анеле, дождалась пока она, не торопясь, завершит разговор, и попрощалась.

– Анель, прости, – я нахмурилась, – у меня так болит голова.

Анеля фыркнула.

– Я уже даже не обращаю внимания на головную боль, она у меня постоянно.

– Ты останешься?

– Это непростой и новаторский взгляд на Стравинского, – сказала Анеля голосом своей мамы. – Я думаю, не каждый день в Алмате можно такое увидеть. Так что устала не устала, я посмотрю, к чему они в итоге приведут эту историю.

Я кивнула, открыла дверь Оперного и вышла в ночь. Я почувствовала себя такой свободной, будто не остаток вечера лежал передо мной, а лучшая часть моей жизни. Вечер был синим и блестящим, фонтаны взмывали и падали, и теплый летний ветер сообщал чистое, новое счастье.

Я думаю иногда: не оставь я Анелю одну, не скажи я так резко про Юна, совершила бы она все то же самое? Была бы я все так же виновата?

Глава 25

Анеля обещала рассказать мне, как они с Бахти помирились. Если бы я знала тогда, как они поссорились, мне кажется, я бы могла уберечь их. Я не пытаюсь брать на себя много, но ведь это были Бахти и Анеля – такие понятные мне, так внимавшие мне.

Все потом смешалось, и я не скажу наверняка, в какой последовательности я узнала от Бахти части истории, но теперь я могу воспроизвести их хронологически верно. Мне не приходится сомневаться, что Бахти пересказала все в точности, не переделывая, не выставляя себя в более привлекательном свете: когда Бахти врала, она врала по-крупному, не в мелочах. Я не хочу передавать ее рассказ скомканно, в двух словах – я передам его во всех подробностях, так, как если бы я была там и слышала их, потому что я все думаю об их глупой ссоре и еще худшем примирении, и мне кажется, будто я была там и слышала их.

Это началось тогда же, когда Анеля искала компаньонку в театр. Баке дал Бахти денег – меньше, чем она рассчитывала, и, чтобы почувствовать от них хоть какую-то радость, она их спустила. Она пошла в дорогой салон и попросила выкрасить ее в огненно-рыжий цвет, действительно рыжий, как у Эммы Стоун[75]. Парикмахер отказался: Бахти с рыжими волосами будет выглядеть дешево, как если б она красилась морковной «Палетт». Он предложил ей ред вельвет – темный красно-каштановый, уходящий в свекольный.

– Ага, – сказала Анеля, увидев Бахти и услышав теоретическую базу. – Свеколка сильно лучше морковки?

– Я ему отвалила шестьдесят штук. – Бахти с отвращением разглядывала себя во фронтальной камере. – А выгляжу как шмара, которая закрашивает мышиный цвет баклажановым.

– Нет-нет. – Анеля обошла Бахти кругом. – Это не баклажан, это свеколка.

Мимоходом Анеля нечаянно зацепила волосок Бахти заклепкой на сумке и дернула.

Бахти взбесилась.

– Не ори на меня. – Анеля безуспешно пыталась выпутать оторванный от головы Бахти волос из металлической отделки сумки.

– А то что? – Бахти раздраженно смотрела на покатое лицо Анели. – У тебя рак ушей, скоро там пропадет кровоснабжение, и они отомрут? Пока я в салоне была, ты ставила капельницы в уши, а капсулу с лекарством тебе привезли из Гамбурга на военном истребителе?

Анеля презрительно бросила длинный баклажановый волос Бахти, но он приклеился к ее белым брюкам.

– Если ты так хочешь знать, – она смотрела на Бахти сверху вниз, – у меня болит голова не переставая, и мама подозревает – это аневризма, и я должна пойти на МРТ, но мне, блин, страшно. Мне страшно, с кем останется Секеша через несколько лет.

Бахти помолчала.

– Ты права, – пристыдилась она. – Аневризма – это ужасно, она может лопнуть в любую секунду. Аневризма куда эстетичнее других болезней и до последнего никак не проявляется, и голова болит только когда упомянутой голове не достается внимания, и вся семья болеет по той же веской причине.

Оставшиеся тридцать тысяч Бахти сунула маме. Она посмотрела семь серий «Друзей» и вымыла голову лошадиным шампунем с дегтем в надежде, что тот смоет часть краски, но краска честно отрабатывала свои деньги.

Мама вернулась из магазина с жидким кордицепсом – и если б хоть на вечер у нее поднялось настроение от этого сраного, бесполезного БАДа. У Бахти бывало три вида болезней: простуда, понос и герпес, и ни одну из них кордицепс не мог вылечить. Может, он и не был лекарством: никто ведь не умеет читать иероглифы. От кордицепса у Бахти только слегка чесалось нёбо. «Ушла из дома с тридцатью тысячами, – пожаловалась ее мама. – А вернулась, в кармане – двадцать тенге. Даже на автобус не хватило, пришлось пешком пять остановок телепаться».

Бахти поймала отражение своих волос в серванте и ничего не сказала матери о кордицепсе. Она собралась, и за ней заехал водитель Баке. Они поужинали – вернее, Баке только пригубил виски и раскурил сигару, а Бахти, голодная и расстроенная, съела семгу со шпинатом, тыквенное тирамису и запила это лимонадом. Четверть часа спустя, когда Баке лег на нее сверху, ей показалось, она умрет в этом номере от заворота кишок. Минут через десять Баке сполз, включил телевизор и уснул. Во сне он похрапывал и что-то такое делал зубами, будто они все разом выпали и перекатывались туда-сюда.

Бахти мылась, пока одна половина тела не стала малиновой. Всю ночь она сидела на балконе с зажженной лампой и читала, постоянно прерываясь на Пинтерест[76], размышления Стивенса[77] о «великом дворецком».

Утро было свежим, ветер обдувал лицо, и она на мгновение почувствовала себя чистой, как после детской ванны в воскресенье.

– В молодости я был как ты, – Баке вышел на балкон и почесал Бахти за ушком, – никогда не спал.

Баке выпил кофе и быстро, безо всякого интереса, трахнул ее – только потому, она почти не сомневалась, что заметно было: она не хочет.

Бахти задремала уже дома, и снилась ей все та же дрянь: Таир красит ее волосы кордицепсом, в длинной коробке, вместо жидкого БАДа в стеклянной таре, лежат зажженные, искусственно пахнущие вишней сигары Баке.


Бахти позвонила Анеле, когда Анеля перебирала мужские ремни.

– Как дела? – виновато спросила Бахти.

– Все хорошо. – Анелин голос прозвучал нетвердо, будто это она звонила извиняться.

– Ты занята?

– Мы выбираем Саше гардероб, – с гордостью ответила Анеля, как будто работать бесплатным байером было почетно.

– Прикольно. Слушай, я тогда психанула, – зачастила Бахти. – Ты извини меня, пожалуйста, Анелька, реально, ну ты знаешь. Я погнала.

– Все в принципе нормально, – сказала Анеля увереннее. – Я же знаю, что ты так не думаешь.

– Вечером заеду за тобой? – обрадовалась Бахти.

– Я думаю, мы с Сашкой проголодаемся и пойдем куда-нибудь посидим. Я тут с двенадцати дня впахиваю за стилиста.

– Когда освободишься, напиши. Хотя бы покурим, – быстро успокоилась, что она прощена, Бахти.

– Давай, целую, – уже примирительно и мило ответила Анеля.

Понимаете, Бахти не умела просить прощения. Дело было не в словах, которые она произносила – только садист будет требовать извинений в определенной, детальной, унизительной форме, – но Бахти так просила прощения, будто бы это дело решенное. Будто, если она приносила извинения, ее обязаны были извинить, будто ее извинения не могли не принять. Она не просила прощения, она требовала его, потому что она уже успевала сама себя простить. Анеля, должно быть по привычке, сказала Бахти, что все нормально, но у нее оставался осадок – осадок, которого не заметила Бахти, осадок, который я взметнула на балете своими словами о Юне.


У Бахти была короткая, ненадежная память, но идиотский цвет волос каждый день служил ей напоминанием. Спать с Баке, чтобы выкрасить волосы и купить кордицепс. И когда она поняла, что ее настоящее хуже ее страхов, она решилась. Она решила бросить Баке, бросить его легко и быстро, как она бросила первого мужа, когда поняла, что он безнадежен, она хотела сделать это сразу же, но Баке был занят, он мог увидеться только следующим вечером, после балета. Бахти нервничала. Когда-то давно ребята советовали ей комедию, милую комедию из девяностых с Жаном Рено и Жераром Депардье, и чтобы унять волнение, Бахти поставила ее.