— Какие они недальновидные, дорогой. До чего поглупел мир. Ладно, я полагаю, что шестидесятые уже заканчиваются. Что ты намерен делать, Колин?

Он смотрел на ее напряженное, усталое лицо.

— Когда я в последний раз был в Париже, то съездил в Прованс и огляделся там. Я вкладываю свои сбережения в самое очаровательное место, какое только видел когда-либо, с садом. Мне хочется пожить в согласии с природой, и я надеюсь…

— Я буду навещать тебя, — пообещала она, — и часто! Дай мне только оправиться от этой травмы. Господи, что за день выдался! Но больше этой ужасной Донны меня мучит кошмар, фокус, который разыграли со мной Уэйленд и Майя. Ты имел хоть какое-то представление о том, что это Майя автор всей коллекции Анаис Дю Паскье?

— Почему ты об этом спрашиваешь? — Он взял ее руки и серьезно посмотрел в глаза. — Да, я знал. И боюсь, что именно я несу ответственность за утреннюю встречу. Уэйленд позвонил мне и сказал, что ничего не вышло. Я сожалею…

— Почему ты ввязался в эту историю?

— Я подумал, что вы должны стать друзьями. С Уэйлендом так же, как с Майей. Зачем вам враждебность? Если ты в самом деле оставишь работу, то будешь нуждаться во всех друзьях, Корал. И твоя дочь нуждается в тебе.

— Похоже, она достигла вершины мира!

— О Корал, ты же знаешь, что Майя очень несчастная девочка…

— Хочешь сказать, что по моей вине? Наоборот, я отклонилась от своего пути, чтобы помочь ей, стать ее поддержкой… и что я получила за это? Она или творила за моей спиной такое, что едва не стоило мне моего положения, или швыряла тяжелые стеклянные предметы мне в голову.

Колин встал.

— У тебя был сегодня тяжелый день, я думаю, тебе следует лечь спать.

Она глядела, как он уходит, усталый и измотанный.

Она легла в кровать, но всю ночь не могла избавиться от мыслей о Донне Брукс. С этой женщиной она еще должна посчитаться. Позднее, когда уже нечего будет терять. Сначала она должна добиться высокого положения в другом престижном издании, а уж тогда плюнет ей в глаза, разумеется, сохраняя стиль, с шиком.

* * *

Новая фирма «Дэвид Уинтерс Инкорпорэйтед» в первый же год своего бешеного успеха стала легендой. Дэвид во всем доверился Эду Шрайберу в этой неправдоподобной, вроде сказки о Золушке, истории.

Байка о том, как они на тачке катили мешок со своими первыми образцами платьев и пальто по Восьмой авеню через весь город к «Блумингдейлу», «Бенделу» и «Саксу», а потом получили заказы от всех этих трех магазинов, вскоре стала мифом в мире моды.

Платья были признаны образцом блестящего дизайна, своевременной, высококачественной моды на рынке, насыщенном всякими дешевыми и причудливыми товарами.

Ткани, которые они использовали, не были дешевыми, не была такой и сама одежда, и все же они, начав с нуля, в первый же год достигли оборота в миллион долларов.

Рекламная кампания развернулась в новом направлении: двенадцатистраничная реклама в лучших журналах, с фотографиями мрачного, сексуального Дэвида, иногда без рубашки, на пляже, а на заднем плане девушка-модель, одетая в его платье.

Необычные фотографии создали имидж фирмы и обратили внимание восхищенных женщин на то, что этот очень привлекательный дизайнер-мужчина любит женщин и хочет, чтобы они носили его платья. Женщины откликнулись, они собирались на его персональные выставки в универсальных магазинах, просили автографы, спрашивали совета, даже назначали свидания. Дэвид совершил турне по Америке с хореографической шоу-группой, заключая каждое представление короткой речью и продавая платья покупательницам, которые становились его поклонницами и клиентками.

Эда и Дэвида видели в Нью-Йорке с самыми красивыми моделями. «Лейблз» и «УУД» фотографировали обоих с их новыми подругами на всех больших приемах, премьерах и в домашней обстановке. И все же оба мужчины рассматривали свой имидж плейбоев как шутку судьбы, каждый ждал сигнала от женщины, которую он любил и не мог заменить или забыть.

Дэвид по-прежнему время от времени звонил Майе. Их разговоры были неловкими, прерывались вздохами, когда каждый из них не знал, что и сказать. Они говорили о Маккензи и ее новой репутации затворницы: она не виделась с ними и не показывалась на публике со дня похорон Элистера.

Мир Майи тоже сузился. У нее было всего несколько друзей и достаточно много времени, чтобы сидеть дома и читать последние новости в «Лейблз». Одна заметка косвенно касалась и ее:

«Действительно ли назревают неприятности в непрочном семействе Ру? Женатый менее двух лет, Филипп Ру вчера отверг слухи, что его брак с Жозефиной близок к раннему финалу. Обозреватели, однако, находят, что пара не выглядит благополучной. Уэйленд Гэррити из «Хедквотерз» в Нью-Йорке, первый поборник стиля Ру, бодро сообщает о хорошей продаже готовой одежды Ру исключительно в этом магазине…»

Майя жадно впитывала эти слухи, боясь даже подумать о том, что могло бы произойти, если бы Филипп вдруг стал свободен.

Уэйленд настойчиво советовал ей совершить турне по стране для популяризации своих платьев и брался организовать его. Она отказывалась: публичные выступления ее пугали. Она хотела оставаться анонимной.

Майя никогда не позировала фотографам и не давала интервью.

— Ты Грета Гарбо индустрии моды, — сказал Уэйленд, пощекотав ей подбородок, — чего ты опасаешься, когда все так хорошо продается?

Но успех ее фирмы не принес Майе ни счастья, ни спокойствия, которых она искала. Жаркими нью-йоркскими ночами, когда ее тело понимало что-то, чего не мог постигнуть разум, она чувствовала, что изнывает по ласке, что в ней просыпаются женские инстинкты. Манхэттен захватил ее, и ей не хотелось покидать его.

Она впитывала каждое слово, появлявшееся в печати о Филиппе. Ему больше не удавалось добиться столь же восторженных одобрений критики, какие получила «их» коллекция, но его репутация так упрочилась, что он мог без всяких усилий преуспевать, повторяя ее дизайны в разных тканях и комбинациях. Между тем, одеколон «Филипп», с его портретом на этикетке, становился популярным и широко рекламировался по всей Америке. Этот портрет попадался ей на глаза на каждом уличном перекрестке, на каждом автобусе и рекламном щите.

* * *

Все недели, последовавшие за тем ужасным утром, когда она проснулась рядом с мертвым мужем, Маккензи пребывала в каком-то трансе. Друзья, семья, даже некоторые из служащих пытались успокоить и встряхнуть ее, но, казалось, только сын имел для нее еще какое-то значение. Она оставалась затворницей и не могла заставить себя ответить на сотни писем, которые получила, или позвонить множеству людей, оставивших свои устные послания на ее автоответчике.

Она посещала врача, чтобы освободиться от психологической травмы, которую нанес ей ужас. Эд Шрайбер был единственным человеком, которого она одновременно и желала, и боялась увидеть.

— Если я увижу Эдди, — объясняла она старым друзьям Люку и Лоретте, — то буду чувствовать себя так, словно это я убила Элистера.

Они по-прежнему жили в Виллидж, и Маккензи, чтобы увидеть их, посылала за ними машину. Они были теми друзьями, с которыми сейчас она чувствовала себя спокойно.

— Вы понимаете? — спрашивала она их, и они кивали. — Я так хочу увидеть Эдди и боюсь этого.

Она оставила все дела «Голд!» на своих братьев, подписывала все, что они просили подписать, и ничего ее больше не трогало. Она получала удовольствие лишь от часов, проведенных с Джорданом, когда играла с ним или учила чему-нибудь. Общение с ним было для нее единственным выходом из самозаточения, хотя каждый поход с сыном в парк или зоопарк оборачивался тем, что им приходилось без конца прятаться от фотографов.

Но хуже всего была постоянная мысль о том, что она могла спасти Элистеру жизнь. Чувство вины наложило отпечаток на все ее существование, но особенно связывалось оно с тем, что больше всего занимало ее — возможностью продолжения связи с Эдом. Это действительно жгло ее теперь, как нечто безнравственное.

Эд отказывался понимать ее. Он мог звонить много раз на дню, но разговаривали они не более нескольких минут.

— Это выглядит нелепо, она оплакивает парня, которого даже не любила по-настоящему, — рассказывал он Дэвиду, — словно чувствует, что обязана его оплакивать, чтобы ей самой стало легче.

Вскоре Эд стал ограничиваться лишь одним звонком в неделю. Но ни разу не попрощался с Маккензи без того, чтобы не спросить, когда они встретятся.

— Ах, Эдди… — Маккензи разразилась слезами, когда он спросил ее об этом в последний раз. — Как я могу видеться с тобой? Сейчас я чувствую себя так, словно это наша любовь убила Элистера.

— Нет! — протестовал Эд. — Этот парень был на полпути к саморазрушению еще задолго до того, как я положил глаз на тебя. Не ты убила его, и уж во всяком случае, не я. Он принял сверхдозу, это же ясно.

— Бэби. — Ее голос дрогнул. Он и в лучшие времена был низким, а теперь, от постоянных слез, и вовсе стал хриплым. — Я хотела бы прижать тебя, и чтобы ты прижал меня, больше всего на свете. Но сейчас это было бы нехорошо…

Стиснув трубку в руке, Эд покачал головой.

— Ох, Мак, я не желал ему смерти, клянусь перед Богом. Но теперь, когда он мертв, почему мы не можем быть счастливы?

— Потому что я не могу быть счастлива, — угрюмо ответила она.

Повесив трубку, она еще долго сидела, держа телефонный аппарат на коленях, глядя в окно невидящими глазами.

В мае Колин Бомон получил от «Дивайн» заказ сделать портреты четырех самых выдающихся американских дизайнеров по выбору Корал для специального выпуска. Он был одним из первых визитеров у Маккензи за время ее вдовства и нарисовал ее сидящей на огромной итальянской софе у окна в гостиной.