– О! – восклицает отец, подходя ближе. – Мне нравится эта часть.

– Это не… – говорит Мэй, быстро захлопывая крышку ноутбука. – Я не…

Но слишком поздно. Папа присаживается на краешек ее кровати и, упираясь локтями в колени, наклоняется вперед, чтобы продолжить смотреть. Прямо сейчас, в лучах позднего солнца, просачивающихся сквозь окно, сходство Мэй и ее отца более чем очевидно. Они оба небольшого роста, с одинаковым набором веснушек, светло-русыми волосами и бледной кожей. Даже их очки имеют одинаковые диоптрии.

Когда Мэй родилась, ее отцы бросили монетку, чтобы решить, чью фамилию она будет носить. Ответ на более насущный вопрос – кто из них ее биологический отец – они договорились сохранить в тайне. Но чем старше она становилась, тем очевиднее становилось, чьи пловцы выиграли эту гонку. Второй ее отец – па – высокий, широкоплечий, со спортивной фигурой, иссиня-черными волосами и темно-голубыми глазами. Они с Мэй – полные противоположности. «Ну, – всегда говорит он, когда она спотыкается на ровном месте или тянется взять что-нибудь с верхней полки, – по крайней мере, я выиграл тот чертов жребий с монеткой».

Папа хлопает в ладоши.

– Давай же! – уж как-то слишком воодушевленно обращается он к Мэй. На нем фирменный твидовый пиджак, хотя сегодня в его расписании было лишь собрание кафедры. – Включай запись!

Мэй качает головой.

– Думаю, мне нужно сделать это в одиночестве.

– Ты права, – отвечает папа. – Конечно. Хочу лишь возразить, что…

– Ну вот, опять ты за свое!

– …ты все лето пытаешься сделать это одна, и очевидно, тебе не удается. Так что, возможно, немного моральной поддержки тебе не повредит.

Мэй раздумывает несколько секунд, потом разворачивается к ноутбуку и открывает крышку. Облака на экране едва уловимо начинают менять форму: сначала превращаются в кролика, потом в гитару, потом в волну. Мэй наклоняется и вновь останавливает видео.

– Нет. Прости. Не могу.

– Почему не можешь?

– Потому что, – отвечает она. – Мне нравится этот фильм. Или, по крайней мере, нравился.

– Ладно, давай будем считать, что он ужасен.

– Что?

– Представим, – продолжает папа, – что это самое ужасное из всего, что кто-либо когда-либо делал. Колоссальный провал в области кинематографии. Фиаско, которое едва можно вообразить.

Мэй растерянно моргает.

– И это ты называешь моральной поддержкой?

– Следуй за ходом моих мыслей. Я стараюсь.

– Ну ладно… согласна, возможно, это отстой. Будь это не так, я бы оказалась среди тех четырех процентов людей, которых приняли. Но меня среди них нет, и теперь я не знаю, смогу ли выдержать эту пытку – посмотреть свой фильм их глазами.

– Ага! – говорит папа. – Вот именно! Знаешь, как часто мои студенты презрительно фыркают, увидев картины, которые я показываю им на занятиях? «Профессор Уэбер, вы же понимаете, что это просто красный квадрат, правда? Я смог бы нарисовать такой даже во сне». Но дело в том, что такие ребята – ослы.

Мэй смеется.

– Ты пытаешься сказать мне, что люди, заседающие в приемной комиссии Университета Южной Калифорнии, – ослы?

– Он пытается сказать, что искусство субъективно, – говорит появившийся в дверном проеме па. Судя по костюму и галстуку, он только что вернулся из галереи. – То, что им не понравился твой фильм, еще не значит, что он настолько уж плох. И то, что они рассматривают его с другой точки зрения, не значит, что тебе нужно поменять свою.

– Вообще-то, – с улыбкой подхватывает папа, – я тоже говорил об ослах. Но у него получилось лучше.

Па качает головой, по-прежнему глядя на Мэй.

– Ты очень гордилась этим фильмом, – улыбаясь, продолжает он. – Не вижу причин, почему ты не можешь продолжать гордиться им.

Мэй снова переводит взгляд на ноутбук.

– Гаррет всегда говорит…

Оба ее отца приглушенно стонут.

– «Гаррет»! – передразнивает ее папа, так сильно закатив глаза, что Мэй боится, как бы они там не застряли. Она понимает, что он просто шутит, – они ведут себя так, какого бы мальчишку она ни привела домой. Но Гаррет ездит на ярко-красной машине и живет на элитной Парк-авеню, что еще больше их раззадорило.

Па отстраняется от косяка, входит в комнату и садится на кровать рядом с папой, касаясь его плечом.

– Разве он еще не вернулся в город?

Мэй познакомилась с Гарретом в самом начале лета. Они оказались двумя единственными зрителями на кинопоказе «Кинотеатр “Парадизо”»[2]. Конечно же, она смотрела его уже миллион раз; это был один из любимых фильмов ее бабушки. Мэй считала его немного сопливым, но в то время бабуля лежала в больнице, и для девушки это было почти как молитва, как нечто благоговейное – сидеть в темном кинозале и смотреть на мигающий экран.

После сеанса Гаррет ждал ее в вестибюле, словно они договорились встретиться там. Блондин с квадратной челюстью – с такой внешностью субботний вечер он мог бы проводить где угодно: на вечеринке, на бейсбольном матче, а может, даже на какой-нибудь кинопремьере. Но вот он, сжимая под мышкой наполовину опустошенное ведерко с попкорном, вопросительно выгнул бровь.

– Ну как? Что думаешь?

Мэй, пойманная врасплох, внимательно посмотрела на него, а затем пожала плечами:

– Гениальный фильм, но слишком сентиментальный.

– Согласен, – задумчиво ответил Гаррет. – Но, по-моему, так задумано. Поэтому и работает.

– Но даже хорошо спланированные сантименты могут быть чересчур слащавыми.

– Только если они манипулируют нами, – возразил он. – А в этом случае все совсем не так.

Мэй, прищурившись, посмотрела на него.

– Так ты у нас, оказывается, кинокритик?

– Пока нет, но собираюсь им стать, – как ни в чем не бывало ответил Гаррет. – А кто ты? Эксперт в итальянском кинематографе?

– Пока нет, но собираюсь им стать, – с ухмылкой сказала Мэй.

Позже, выпив по несколько чашек кофе, они не только не пришли к согласию в отношении к фильму, но и умудрились вступить в ожесточенный спор по поводу своих любимых режиссеров – Мэй нравился Уэс Андерсон, а Гаррету Дэнни Бойл – и по еще как минимум десяти темам, связанным с кино. Мэй как раз произносила гневную тираду о нехватке в индустрии женщин-режиссеров, когда Гаррет наклонился и поцеловал ее. Она в изумлении отшатнулась, высказала последнее замечание по поводу того, что эта статистика еще хуже в отношении цветных женщин, а потом поцеловала его сама.

Было понятно, что их роману не суждено долго существовать, и Мэй это вполне устраивало. Гаррет жил в городе, а сюда, в свой семейный огромный фермерский дом, приехал всего на пару месяцев, чтобы набраться сил перед отъездом в Париж, в Сорбонну, где он собирался изучать французское киноискусство.

«На французском», как сказал он тем вечером, и она сразу же поняла, что он ей совершенно не подходит. Но его ослепительная улыбка, слегка растрепанные волосы и предпочтения в фильмах вызывали в ней какую-то до нелепого щемящую тоску, и ей не терпелось провести с ним следующие шесть недель, споря обо всем на свете. Чем с тех пор они, собственно, чаще всего и занимаются.

– Он нравится тебе только из-за смазливой внешности, – говорит папа. – Потому что индивидуальности в нем ровно столько же, сколько в круассане.

Мэй склоняет голову набок.

– А что, в круассанах нет индивидуальности?

– Не знаю. Я просто пытался выдумать что-нибудь эдакое.

– И как кусок теста может быть…

– Ты прекрасно понимаешь, что я хотел сказать, – закатывая глаза, отвечает папа. – Ну, так что он сказал?

– Круассан?

– Нет же, Гаррет!

– Он говорит, что невозможно создать шедевр, если ты еще по-настоящему не пожил.

Папа фыркает.

– Полагаю, он-то уже пожил?

– Ну, он много где бывал. И вырос в городе. К тому же он будет учиться в Сорбонне.

– Поверь мне, – говорит папа, – там идиотов ровно столько же, сколько в любом другом месте.

– Послушай, он не совсем ошибается, – менее категоричным тоном подхватывает па. – После двенадцати лет работы в галерее я точно уяснил для себя одну вещь: иногда в искусстве совсем неважны мастерство или техника. Иногда самое главное для искусства – это опыт. Так что да, возможно, тебе еще стоит пожить и поучиться. Но это касается абсолютно всех и неважно, вырос ты в мегаполисе или в маленьком городке и будешь ли ты учиться в Сорбонне.

Мэй кивает.

– Знаю, и все-таки…

– Тебе трудно, – пожав плечами, говорит па. – Так и должно быть. Но все эти обиды, отказы, разочарование… Они помогут тебе вырасти как художнику. И оно того стоило, если ты сделаешь правильные выводы. Ты понимаешь все это не хуже меня. – Он кивает в сторону ее компьютера и слегка улыбается. – Ну, что скажешь? Посмотрим твой фильм еще разок? Как в старые добрые времена?

И Мэй уступает, побыстрее открывая ноутбук, чтобы опять не спасовать. Когда прошлой осенью она впервые показала им свой фильм, они ели попкорн, шутили и даже аплодировали ей местами. Но сейчас все трое сидят молча, и, когда фильм заканчивается, никто ничего не говорит, кажется, целую вечность.

Наконец Мэй разворачивается к сидящим на кровати отцам, они поднимают брови и ждут, когда она начнет.

– Хорошо то, – говорит девушка, – что я даже не знаю, что могла бы улучшить.

– А что плохо? – спрашивает папа.

Она пожимает плечами.

– Я не знаю, что могла бы улучшить.

– Ты поймешь, – говорит па, и это звучит словно обещание. На секунду Мэй даже представляет его таким, каким он когда-то был, – бедным художником, на чьей первой выставке продались всего две картины, и обе молодому профессору изобразительных искусств, который случайно проходил мимо и которого – как он всегда любит говорить – привлекли потрясающие сочетания желтого и зеленого и пленили голубые глаза па.

– А пока, – говорит папа, – тебе, думаю, стоит немного пожить. Тем более что скоро ты уедешь в колледж.