Итак, похороны прошли успешно, не считая того, что Ирена Гальярдо все время находилась в полуобморочном состоянии, а другая женщина, некая Пелука, пыталась прыгнуть в свежевырытую яму с криком: «Закопайте нас вместе!»

Итак, Федерико мог бы быть доволен собой… В том, что он вызвал доверие у Эстелы, сомневаться не приходилось. Эстела ди Сальваторе за эти дни привыкла держать с ним совет по всякому поводу: как лучше организовать похороны, не следует ли к Ирене Гальярдо вызвать врача-психиатра, ее старинного приятеля Альберто, посылать ли детей в школу или дать им немного отдохнуть от пережитого потрясения. Она показала ему принадлежащий ей гостиничный комплекс. Федерико заявил, что в ранней молодости занимался дизайном и дал ей действительно несколько весьма ценных советов.

Добиться любви обоих детей было делом непростым, но Федерико преуспел и в этом. Он сразу взял с ними единственно верный тон. Той же ночью, когда произошла трагедия, он объяснил Мартике и Хермансито, что их святая обязанность — держаться мужественно и постараться удержать слезы в своей душе: хуже всех сейчас Ирене, и от них, детей, во многом зависит, насколько быстро она придет в себя. А кроме того, Федерико тонко почувствовал потребность детей в частых разговорах об их отце Хермане, и сам охотно расспрашивал Мартику и Хермансито об их папе, выслушивал воспоминания, ласково утешая детей. В их обществе он проводил в основном свое свободное время, облегчая Эстеле задачу по уходу за Иреной, которая после похорон продолжала находиться в очень тяжелом душевном состоянии.

Привязалась к Федерико и Милагритос. Он сумел найти подход к этой некрасивой девушке, для чего ему понадобился всего один-единственный доверительный разговор с глазу на глаз: Корхес сумел убедить девушку в том, что на ней теперь лежит огромная ответственность за Мартику и Хермансито. Эстела занята гостиничными делами и Иреной, а дети предоставлены сами себе…

— Я чувствую, — сказал Федерико, — ты, Милагритос, много пережила в этой жизни такого, о чем лучше не вспоминать. Я тоже знал горе, а те, кто однажды познал горе, — люди сильные, закаленные бедою, и они должны помогать другим. Ведь мы с тобой не покинем детей, заключил он, пожимая Милагритос руку. — Ведь мы сделаем все, чтобы они скорее забыли те страшные минуты?

— Да, — преданно глядя на него, прошептала Милагритос.

Ничего не стоило завоевать доверие парализованной старухи Фьореллы. Сначала, увидев перед собою Корхеса, которого представила ей невестка, Фьорелла вдруг отпрянула и некоторое время, наморщив лоб, пристально вглядывалась в гостя, точно пытаясь припомнить, где она могла видеть его раньше… Но Федерико, заметив разбросанные на ее постели пластинки, тут же заговорил о музыке, и спустя час Эстела, отлучившаяся по хозяйственным делам, нашла их оживленно беседующими о Верди, причем старуха утверждала, что самое выдающееся произведение композитора — это опера «Силы судьбы», а Федерико бескомпромиссно заявлял, что по методическому богатству «Трубадур» и «Аида» превосходят «Силы судьбы». Зато оба сошлись на том, что глубочайшая часть «Реквиема» — это «Dies irae» («День гнева»).

Даниэля Корхес разгадал сразу, с первой же минуты знакомства.

Он сразу увидел, что этот человек испытывает мучительное раздвоение личности, и заговорил с ним о себе, о своей юности. Федерико, осененный наитием свыше, поведал Даниэлю о том, что в юности его преследовали многочисленные комплексы, в том числе он был уверен, что никогда не сможет быть близким с женщиной…

— И вы преодолели этот комплекс? — с жадностью спросил его Даниэль.

— Я влюбился. Мне было двадцать пять лет, когда я впервые увидел свою жену, ныне, к несчастью, покойную. Влюбившись, я позабыл обо всем. Любовь вылечила меня.

Впоследствии они часто возвращались к этому разговору. Федерико обладал даром убеждения, и спустя несколько дней Даниэль считал его своим лучшим другом.

Ана Роса… Ее Федерико разгадал не сразу. Но он верно почувствовал, что самое главное — не только не навязываться этой девушке, но и пореже попадаться ей на глаза. Ана Роса, безусловно, сложная штучка. Она очень хороша собой и умна. И ее тоже что-то все время мучает, угнетает. Но самое верное средство пробудить в ней любопытство к себе — это нарочно избегать ее. Он замечал, что с каждым днем Ана Роса при встрече останавливает на Федерико все более пытливый взгляд, точно хочет спросить его о чем-то, но гордость не позволяет ей первой вступить в беседу.

От матери она уже узнала, что Корхес два года назад потерял горячо любимую жену. При всем своем критическом уме Ана Роса не могла не почувствовать ореол романтичности, окружающий этого сдержанного, но явно симпатизирующего ей человека — недаром, когда она устремляла на него свой взор, он смущался и отводил глаза…

И только Ирена, одна Ирена, смутно догадывался Федерико, не доверяет ему. Что это — интуиция или он где-то ошибся? Ирена устраивала все так, что им ни разу не пришлось поговорить наедине, иначе он сумел бы заставить ее поверить ему. Ирена избегала Федерико. Она почти не выходила из своей комнаты. Он понимал: во что бы то ни стало ему надо взять эту Бастилию, но не знал, впервые не знал, как к ней подступиться.

«Ладно, — говорил себе Федерико, — подождем. Мне некуда торопиться, и время работает на меня…»


…Позже Даниэль так и не смог припомнить, что понадобилось ему на кухне в ту судьбоносную для него ночь, когда он спустился вниз, почти на ощупь добрался до темного помещения и щелкнул выключателем.

— Что ты тут делаешь, Милагритос? — тут же вырвалось у него.

В углу кухни, скорчившись на какой-то тряпке, и в самом деле лежала Милагритос.

Она медленно приподнялась и, скрестив ноги, села по-турецки. Глядя на Даниэля из-под ладони, она жмурилась от света.

— Выключи свет — скажу, — попросила девушка.

— Пожалуйста, — удивленно сказал Даниэль, и комната погрузилась в темноту.

— Не удивляйся, — продолжала Милагритос, — ведь тьма — моя стихия. Я в ней родилась, как рыба рождается в море, и долгое время не ведала, что такое свет. Лучше бы я вовеки этого не знала!

— Почему? — прозвучал голос Даниэля.

— На этот вопрос я отвечу позже, — прозвучал голос из темноты, — а сейчас я объясню тебе свое присутствие здесь, в этом углу. Ведь тебя оно удивило?

— Даже испугало, — признался Даниэль.

— Прости. Ты ведь знаешь, что я долгое время жила в лачуге у двух прохвостов, Ласары и Тоньеко. Ночью я так же спала на лохмотьях в углу, а днем просила подаяние…

— Неужели? — голос Даниэля дрогнул.

— Да. Невидимые люди совали мне в руку деньги, а потом я их приносила своим хозяевам, за это они давали мне кров и пищу. В те времена, Даниэль, как ни странно, я не чувствовала себя несчастной.

— Не может быть, — усомнился Даниэль.

— Может. Тому, кто находится на самом дне мыслимой человеческой беды, ниже падать некуда… Мне некогда было думать о себе. Да и незачем. За меня думали те, Тоньеко и Ласара. Я только выполняла их волю.

— Неужели в этом можно находить отраду? — пробормотал Даниэль.

— Не знаю. Говорю тебе, я чувств своих прошлых не помню. Помню одни только ощущения: голод, холод, унижения, побои…

— Унижение, — прозвучал возглас Даниэля, — о да, это и мне знакомо. Продолжай, прошу тебя.

— А потом со мной произошло чудо. Меня как будто изъяли из темноты, из унижения, из нищеты, возвратили мне свет, любовь, даже богатство, все то, чего я не стоила и к чему не привыкла, — и вот тут-то я ощутила себя несчастной. Но ты, наверняка, не поймешь.

— Послушай, — запинаясь, сказал Даниэль, — нет, кажется, понимаю. Когда я учился в Италии, мне было плохо, невыносимо в казарме и на учениях. И я страстно мечтал о своем родном доме, о любви, о свободе…

— …И вот ты вырвался на свободу, — продолжила за него Милагритос, — и стал несчастнее прежнего…

— Да, — согласился Даниэль. — Я не должен говорить тебе это. Мужчине, — он усмехнулся, — не следует признаваться в таких вещах…

— Сейчас мы с тобой не мужчина и женщина, а два голоса в темноте, — уточнила Милагритос.

— Две души, — поправил ее Даниэль.

— Две души, бредущие на ощупь… Спасибо, ты меня понимаешь. Я увидела свет. Я впервые увидела небо, деревья, людей, но вместе с ними увидела и свое отражение в зеркале… Вокруг меня было столько красивых, ясных лиц… Ирены, Хермана, Эстелы, твоей сестры, твое лицо, Даниэль… Я поняла, что я некрасива. Мне захотелось стать невидимкой, Даниэль!

— Ты… ты вовсе не так некрасива, как полагаешь, — голос Даниэля прозвучал искренне, — у тебя неправильные черты лица, но в них есть свое очарование, Милагритос, и я не раз замечал это, когда вы все, с Херманом и детьми, приезжали к нам. Ты просто убедила себя в том, что некрасива!

Милагритос долго не отвечала, а потом произнесла:

— Спасибо. Но дело даже не в этом. Я чувствую, что никому не нужна, что меня здесь терпят из сострадания.

Даниэль, натыкаясь на какие-то предметы, подошел к ней и сел рядом, привалившись спиной к стене.

— То же самое я могу сказать о себе, — проговорил он, — меня здесь никто, кроме мамы, не любит. Даже хуже — меня презирают…

— Как можно презирать тебя! — вырвалось у Милагритос. — Нет, это невозможно! Ты стоишь самых лучших чувств, Даниэль!

— Неужели тебе и в самом деле так кажется?

— Нет, не кажется! Я в этом уверена.

— Спасибо. Но поскольку мы сейчас — два голоса в темноте, я скажу тебе то же самое: ты достойна любви, Милагритос, как достоин ее любой человек, имеющий глубокую душу и чуткое сердце.

— А если я включу свет? — взволнованно спросила Милагритос.

— Нам не нужен свет. Если ты его включишь, ничего не изменится. Этот разговор уже не повернуть вспять…