Он кивнул, и я забралась на кровать, подгребла к себе пару подушек и уселась, опершись на спинку кровати. Мы смотрели фильм, и, несмотря на противоречивые чувства, обуревавшие меня весь вечер, – а может быть, именно из-за них – мои веки потяжелели, глаза начали закрываться, примерно в тот момент, когда Брюсу Уиллису пришлось вернуться за своими часами. Я уснула и проснулась, как мне показалось, спустя много часов.

В комнате было темно.

Меня обнимала крепкая рука.

Я инстинктивно прильнула к тому, кто меня обнимал, к Уэстону. Прижалась к его теплому, сильному телу, потому что рядом с ним все противоречивые чувства перестали существовать, осталась только умиротворенность. Меня обняли крепче, грудь Уэстона поднялась и опустилась под моей щекой – он глубоко вздохнул.

Когда я уже проваливалась в глубокий сон, в моей голове мелькнула последняя мысль: «Вот где мне следует быть».

Глава двадцать вторая

Уэстон

Отем спала в моих объятиях, ее тело впечаталось в мое, точно расплавленный воск. Я прижимал ее к себе так крепко, как только осмеливался, и вдыхал исходящий от нее аромат корицы, к которому примешивался запах масла, оставшийся на моей спине.

Месяцами я мечтал о ней, но мечты не шли ни в какое сравнение с ощущением ее рук на моей коже. Когда она коснулась чувствительного нервного узла в основании моей спины, я ощутил какое-то шевеление в паху. Слегка повернувшись, я посмотрел вниз и понял, что у меня случилась эрекция. Тогда я поспешно прикрылся подушкой, но вашу мать.

Руки Отем разбудили что-то внутри меня, нечто большее, чем просто похоть и желание. Они сломали стены, за которыми оказались заперты мои слова, и я вдруг захотел писать стихи. Нет, я ощутил потребность сочинять стихи.

Несколько часов я лежал без сна, выжидая, потом, уже глубокой ночью осторожно высвободился из рук Отем, забрался в кресло и подъехал к стоявшему возле окна столу. При свете луны я взял лист бумаги со штампом гостиницы и начал писать.

Моя ручка без остановки порхала над бумагой, и в каждое слово я вкладывал безнадежное желание прикоснуться к Отем своими загрубевшими руками, запачканными грязью и чувством вины.

Когда стихотворение было закончено, я запихнул лист бумаги в свой чемодан и вернулся в постель.

Больше я не прикасался к Отем, просто лежал на краю кровати, глядя в потолок, а суровая правда неумолимо трубила в моем объятом тьмой разуме: «Ты ее любишь. Твои слова вернулись. Теперь у тебя нет выбора, нужно рассказать ей правду».

Руки в грязи

На тебя глаза не смею поднять,

Ибо темен и мрачен мой взгляд.

Черной пропастью разделяет нас

Моей лжи убийственный яд.

Разве смеют нечистые губы мои

Твое имя произнести?

Все слова, что хотелось тебе сказать,

Растерял я и сбился с пути.

Прикоснуться к тебе не посмею вовек,

Ибо руки мои черны.

Мои руки грязны, грубы, иссечены

И запятнаны чувством вины.

Мрачен, страшен и холоден темный лес

В нем надежды потерян след,

Но во тьме твой голос вдруг зазвучал

И вдали забрезжил рассвет.

Часть V

Февраль

Глава двадцать третья

Уэстон

Я выкатился со стоянки на беговые дорожки. Стадион был старше нашего амхерстского, располагался в нескольких милях к югу от города, и рядом с ним имелся гольф-клуб. Мужчины и женщины мчались на колясках треугольной формы, имевших три колеса – два сзади и одно спереди, на выступающей вперед раме. Гонщики сидели в колясках не как в обычных инвалидных креслах, а поджав под себя ноги.

Из небольшой толпы появился мужчина лет этак пятидесяти, в ветровке, обтягивающей брюшко, и подошел ко мне.

– Уэс Тёрнер?

– Это я. А вы – Иэн Браун?

– Зови меня «тренер». – Он пожал мне руку. – Фрэнк говорит, ты интересуешься гонками?

Я пожал плечами.

– Может быть. – Я посмотрел на пару гонщиков, как раз проносившихся мимо нас – наверное, они развили скорость миль тридцать в час. – Раньше я занимался бегом. – Я решил, что ничего не будет плохого, если я буду честным. – Мне не хватает скорости.

Иэн улыбнулся от уха до уха.

– Не сомневаюсь. Хочешь опробовать гоночную коляску?

– Конечно.

Пока я ехал следом за тренером к одной из модифицированных колясок, гонщики и тренеры из разных местных команд кивали мне. Я кивал в ответ.

– Вот наша стандартная гоночная коляска, – сказал тренер, указывая на модель с синей рамой. Судя по облупившейся краске и потертому сиденью коляски, она была далеко не новой. – Чтобы перебраться в нее из твоего кресла, нужно пересесть вот на эту боковую раму, а ноги поставить сюда. Потом садишься вот так, сгибаешь колени, и твои руки располагаются как раз над колесами.

Чувствуя себя так, словно за мной наблюдает большая часть населения Массачусетса, я подъехал к гоночной коляске и постарался следовать инструкциям тренера. В конце концов я сумел сесть, поджав под себя ноги, так что мою грудь зафиксировал потертый кожаный ремень, а руки свободно располагались над колесами.

– Как ею управлять?

Тренер показал мне пружинный механизм, расположенный между мной и передним колесом.

– Когда нужно повернуть налево, дергаешь вот так, влево. Когда нужно повернуть направо, дергаешь вправо. Вот ручной тормоз.

– Ладно, вперед.

Тренет тихо хохотнул.

– Вперед, говорит он.

Он нахлобучил мне на голову шлем и протянул специальные перчатки – незаменимая для гонщика-колясочника вещь, ведь во время гонки нужно очень быстро крутить колеса.

– Для начала поезжай медленно, – предупредил тренер. – Попривыкни к коляске.

– Само собой, – заверил я его. – Медленно и аккуратно.

Я вытащил из рукава подключенные к айподу наушники – те самые, которые раньше надевал во время пробежек, включил песню «Natural» группы «Imagine Dragons» и выехал на центральную дорожку. Я быстро почувствовал баланс коляски и понял, насколько она быстрее обычного инвалидного кресла. Потребовалась пара минут, чтобы освоить повороты, а потом я покатил вперед, крутя колеса всё быстрее и быстрее.

Где-то позади тренер заорал, чтобы я ехал медленнее.

«Гори всё синим пламенем».

Я врубил музыку на полную громкость.

Беговая дорожка мчалась мне навстречу, быстрее, чем во время пробежек. Руки болели от напряжения, в кровь хлынул адреналин, неся с собой волну воспоминаний о былых забегах. Я чувствовал горе, оживление, ностальгию, а еще предвкушение того, что несет мне будущее.

Песня лилась мне в уши, как мой личный гимн, который я бросал в лицо всему свету.

«Вот так-то, уроды, – думал я. – Пусть я на самом краю, но я не дрогну».

Я крутил колеса всё быстрее и быстрее, лихо поворачивал, чтобы вписаться в изгиб беговой дорожки.

В последний раз проходя поворот, я едва не упал на траву, резко свернул в другую сторону, чтобы выровняться, и вылетел на соседнюю дорожку – в настоящей гонке такой фортель скорее всего означал бы столкновение с другим гонщиком.

Но я был быстр. Черт побери, я летел, как птица.

Я пересек финишную черту, проехав мимо тренера – тот стоял на центральной дорожке и махал мне обеими руками. Я воспользовался ручным тормозом, чтобы остановить коляску, и снял шлем. Потом выключил музыку, и песня у меня в ушах сменилась громкими аплодисментами – другие гонщики и зрители хлопали мне.

Подошел тренер Иэн, и сначала мне показалось, что он вне себя от злости, однако он хохотал.

– Ну и ну, один раз живем! – Он хлопнул меня по плечу. – А ты чокнутый засранец.

– У вас найдется место для чокнутого засранца? – спросил я.

Я запыхался, и из-за прерывистого дыхания неприкрытая надежда в моем голосе была не так слышна.

– Вообще-то есть.

Через несколько часов я на своем инвалидном кресле лихо подкатил к зданию факультета искусств, а потом добрался до двери кабинета профессора Ондивьюжа. Я въехал в кабинет без стука, но профессор спокойно поднял глаза от книги и поглядел на меня с веселым изумлением.

Тяжело переводя дух, я с размаху припечатал листок со стихом «Руки в грязи» к письменному столу профессора.

– Как же я задолбался.

– Я тоже очень рад вас видеть, мистер Тёрнер, – сказал профессор Ондивьюж, забирая принесенный мною листок. – Этот стих написали вы?

– Ага, угадали. И знаете, где я только что был? На стадионе, ездил на долбаной гоночной инвалидной коляске.

Профессор выставил перед собой открытую ладонь.

– Тс-с-с, я читаю.

Я вздернул кресло на два задних колеса и, пока профессор читал, балансировал, стараясь не упасть. Наконец профессор Ондивьюж откинулся на спинку стула и, не выпуская из пальцев листок, другую руку прижал к губам.

– Итак? – спросил я, с грохотом опускаясь на все четыре колеса.

– Судя по тому, как написано это стихотворение, я бы не сказал, что его автор «задолбался».

– Неважно, насколько оно плохо написано; суть в том, что я вообще его написал. Я снова пишу. Мне хочется сочинять. Мне плохо от одного вида учебников по экономике. О, а я говорил, что вступил в команду гонщиков-колясочников?

– Сдается мне, друг мой, ты, как и написано в этом стихотворении, выходишь из темного леса своей травмы в свет нового дня. Остается лишь один вопрос: почему ты не празднуешь? Почему не гордишься собой? – Он помахал листком со стихотворением. – Уэстон Тёрнер, попробуй хоть одну минуту порадоваться своему триумфу.

Я сгорбился.

– Я бы радовался, но это она вернула меня к жизни, а я не могу праздновать вместе с ней.

Профессор Ондивьюж отложил лист бумаги в сторону и сложил ладони «домиком».