Я почти сказала что-то. Что? Я не знаю. Может быть, «привет». Это просто показалось. Я видела Эмму, стоящую у открытого окна, уставившуюся на меня широко распахнутыми, полными слез глазами. Она выглядела так, будто кто-то только что разбил ей сердце.

Затем я быстро вышла из комнаты и оставшуюся часть вечера не входила туда. Мне не следовало мешать Меррику. Не следовало делать что-то, кроме как спокойно оказать поддержку.

Мама вернулась с пиццей и другими продуктами, которые я помогла разобрать. Мы сидели в тишине, пока ужинали, и я воздержалась от дальнейших расспросов о Меррике Тэтчере или о том, то с ним случилось. Человек, который когда-то был больше, чем жизнь, теперь стал нелюдимым и холодным.

Если его собственная мать не могла достучаться до него, кто сможет?

Глава 2

Меррик

— Меррик.

Я ненавидел, когда плакала моя мама. Но больше всего я терпеть не мог то, что я был причиной ее слез. Я не знал, что она все еще была в моей комнате, но Эмма Тэтчер никогда не была той, кто просто так сдается без боя. Особенно, если она еще не выиграла.

Я уже собирался сказать, чтобы она убиралась к черту, как будто я был настоящим ублюдком, когда я услышал это. Я не понял, что перестал кричать на нее, пока она не допела до середины песни. Этот голос. Блюзовый, по-женски хрипловатый. От звука которого у меня в груди растеклось тепло. На минуту я подумал, что случайно включил стерео и слушал радио, но быстро понял, что пение доносилось по соседству.

Я знал, что мое окно было всего в нескольких футах от соседского. Однако я не знал, что там живет еще кто-то, помимо Элейны и Джеффа. Тот голос явно не принадлежал Элейне Сэмюэлсон. Я раньше слышал, как поет эта женщина. Она не умела петь так, словно пыталась спасти свою жизнь; что-то указывало на кого-то другого.

Не может быть, чтобы это была их дочь, ведь так? Как там ее звали? Боже, я едва мог вспомнить, что вчера было на мне надето, не говоря уже о школе.

Я не знал ее имени, но я знал песню. Она злила меня и успокаивала одновременно. Она пела особенную песню по очень особенной причине, но я понятия не имел, была она для меня или для нее.

Пока я сидел в коляске, я слушал ее песню и передвигался по комнате, пытаясь представить в своем воображении ее лицо или хоть что-нибудь, что могло бы подсказать мне ее имя. Но ничего. Как только она допела последнюю строчку, мне стало уже все равно.

Захлопывать окно было больно. Ожоги зажили достаточно, но все еще болели, когда я двигался слишком беспечно, а нога дрожала каждый раз, когда я делал вдох. Я боролся со шторами, подходящим образом названные в данном случае. Я был слепым и не мог найти чертову ручку, чтобы наглухо закрыть их. Должно быть, я выглядел глупо, неуклюже стоя у окна. При обычных обстоятельствах мама пришла бы мне на помощь, но после всех ужасных слов, которые я ей наговорил, я бы не удивился, если бы она выпинала меня из дома и бросила на улице.

Я не заслуживал, чтобы обо мне заботились. Боль напоминала мне о том самом дне.

Поэтому я сидел там, бессмысленно пялясь Бог знает на что, пока я слушал тяжелое дыхание моей матери. Из-за меня она висела на волоске.

— Меррик...

— Пожалуйста, мам. Просто уйди, пока я не сказал что-нибудь глупое.

Я слышал ее шаги, когда она входила в мою комнату, и я напрягся, каждый мускул в моем теле одеревенел как доска. Я не хотел, чтобы она дотрагивалась до меня. Я не хотел чувствовать материнскую нежность. Я только хотел быть злым и разрушать все, до чего смогут дотянуться мои руки.

Все внутри задрожало, когда моя железная способность к контролю начала ослабевать.

— Милый, я знаю, что тебе трудно, но ты не можешь сдаться. Тебе есть ради чего жить, и это все, чего мы хотим. Чтобы ты жил.

Я не ответил. Я просто сидел там, как и всегда, в своей жалкой коляске, со своим жалким разбитым телом, которое было неспособно сделать что-то самостоятельно. Ради Бога, мне тридцать лет, а моей матери приходится подтирать мне зад.

С меня хватит. Если я не смог о себе позаботиться, какой в этом смысл?

— Я вернусь завтра. Поспи немного и позвони, если тебе что-то понадобится. У тебя есть телефон?

Я поднял маленький черный телефон вверх, чтобы она видела, затем снова засунул его в карман. Если я его потеряю, кто знает, что произойдет? Я пользовался им уже пару раз и ненавидел себя за это. Например, когда пытался добраться до ванной и соскользнул с коляски, прежде чем смог занять нужное положение. В конце концов, я оказался на полу, боль прошила каждый нерв в моем теле. Телефон был у меня в кармане, и я должен был позвонить по единственному номеру, который был в нем.

По номеру мамы.

В тот вечер она взяла с собой отца. Я никогда в жизни не чувствовал себя таким униженным. Я не мог видеть его лица, но смог почувствовать жалость и печаль. Самое последнее, чего я хотел, это чтобы мой отец видел, что одному из его сыновей больно от того, что он не мог сам сходить в туалет. Я знал, что он меня любит. Я даже знал, что он мной гордился, н, по-моему, гордость исчезла в тот момент слабости.

Я покачал головой и попытался отделаться от образов в голове. От них я только становился эмоциональным. Это было недопустимо. Гнев был единственным чувством, которое я хотел испытывать. Я мог управлять гневом. Я знал его слабые и сильные стороны. Плюс, он привлекал меня больше, чем грусть.

— Я люблю тебя, Меррик.

И снова я промолчал, и мне захотелось задушить себя за это. Мама просто пыталась помочь, но хоть убейте, я просто не мог ей этого позволить.

Это было моим наказанием. Последствия, через которые я должен был пройти, чтобы как-то компенсировать потерю своих друзей. Я бы не компенсировал случившееся полностью, но, безусловно, это было начало.

Я слушал, как мама ходит по дому, выключая свет, который она включила ранним вечером. Это была та обязанность, за утрату которой я не был благодарен.

Кто, черт возьми, скучает по возможности включать и выключать свет?

Я.

Боже, я скучал по этому. Я скучал по свету. Видеть, как мерцает свет, обрадовало бы меня, но это было бы ненадолго. Свет всегда гаснет. Солнце, в конечном счёте, прячется. Так что, почему бы и не обнять темноту?

Потому что я всегда ненавидел темноту, вот почему.

Кто, черт возьми, любит темноту? Вряд ли нашлась бы хоть одна душа, которая была бы рада темноте каждую минуту каждого дня. От нее веяло гнетущей тоской, одиночеством и ... холодом.

Я слушал, как мама закрывала дверь, затем услышал, как ее машина уезжает с подъездной дорожки. Сегодня ночью она уже не вернется; именно так в первую очередь начиналась наша ссора. Я устал от того, что мне нужна сиделка, и мне было хорошо только ночью. Ей не нужно было просыпаться всякий раз, когда просыпался я, что происходило частенько в последние дни.

Я не двигал свою коляску. Почти совсем не двигал. Я стоял на месте, слушая звуки дома. От звука собственного дыхания у меня болела голова, но это было все, что я мог делать в последнее время, и я слышал все. Они не упоминали, что мой слух обострится так же, как осязание. Конечно, уверен, они предполагали, что я уже знаю об этом, но когда ты понимаешь, что ты слепой, и никто ничего не может сделать, ты не думаешь о позитивном. Ты думаешь обо всем том дерьме, через которое тебе пришлось пройти, и ты думаешь обо всех тех вещах, которые ты никогда снова не увидишь. И все... все становится расплывчатым, пока оно не сойдет на нет и не забудется.

Я знал, что уже поздно к тому времени, когда я, наконец, сдвинулся с места у окна. Новые часы, которые мама выбрала для меня, объявляли время каждый час. Все, что мне нужно было сделать, — это нажать на кнопку, чтобы услышать точное время. Это дико раздражало, но и помогало. Забавно, но я не помню, благодарил ли я ее когда-нибудь за это.

— Это потому что ты придурок, — сказал я себе, недовольно произнося каждое слово.

Я был обессилен и хотел впасть в забытье, которое дарил сон. Забытье, которое как-то могло превратиться в кошмар, когда мое подсознание решило возненавидеть меня. Я просыпался от любого, даже малейшего звука. От скрипа дома у меня повышалось давление, и я думал, не ломится ли кто ко мне. От визга шин машин меня бросало в пот. Стук захлопываемой дверцы машины. Звон поезда, проходящего по городу.

Все это было напоминанием. Как что-то одно могло хранить в себе столько напоминаний сразу?

Нет. Они просто вынуждены проходить через это.

Прежде, чем я покинул комнату, я еще раз подумал о том голосе. Почему она пела ту песню? Почему она вообще пела, зная, что я могу услышать ее?

Я покатил коляску прямо к окну, несколько раз ударившись о стену и о кровать, прежде чем протянул руку и нашел на ощупь ручку на окне. Гладкий пластик казался таким хрупким в моих руках. Как легко для меня было бы все сорвать? Я бы не увидел, как все упадет, но услышал и почувствовал бы. Забавно, что этого просто было бы недостаточно.

Я повернул ручку и всего лишь немного приоткрыл жалюзи, или, по крайней мере, надеялся, что сделал это. Я приподнял окно и в образовавшуюся небольшую щель стал слушать.

Жаркое лето в Моргане штата Юты было несравнимо с палящим зноем заграничной пустыни. Не важно, как сильно я хотел закрыться от всего мира, я не мог заставить себя держать закрытым это окно. Особенно когда теплый легкий ветерок, дующий в мою комнату, казался таким бодрящим. Безопасным.

Какое-то время я ничего не слышал. Только звук проезжающей мимо машины и чирикающих среди деревьев птиц. Были ли эти деревья выше, чем я помню?

Я никогда не узнаю.

Когда больше нечего было слушать, я, наконец, решил воспользоваться ванной и пойти спать. На это потребовалось гораздо больше времени, чем должно было, и во мне снова закипел гнев. Я знал, что вонял как самосвал, который вывозил мусор каждый четверг. Мое дыхание тоже было ужасным, и я снова уронил зубную пасту и не смог нагнуться, чтобы нащупать ее ногой, застрявшей в дурацком иммобилизаторе. Если бы не подушка, которую мама привязала к моей ноге, я бы плакал от боли каждый раз, когда врезался бы в стену. Чертова нога была прямой и находилась высоко, во всяком случае, пока, так как починенное колено было новым. Бесполезно было наклоняться, чтобы найти пасту: это не стоило возможной боли.