Мы постоянно ссорились. Я говорила, что не останусь с ним, и действительно мечтала уйти, хорошо понимая, что не сделаю этого никогда. Понимал это и он, несмотря на все свои безумства. Я беспокоилась за его здоровье, так безрассудно им растрачиваемое и потому сильно пошатнувшееся в последнее время. Я заметила у него небольшую одышку, но на мое замечание он лишь пренебрежительно пожал плечами.

Пьетро выступал с концертами в Вене и Риме, Лондоне и Париже, и о нем уже начинали говорить. Он воспринимал свой успех как нечто само собой разумеющееся, становился все высокомернее и заносчивей, но притом с жадностью впивался в каждое напечатанное о нем слово. Ему очень нравилось видеть, как я наклеиваю в альбом газетные вырезки о нем. Вот это он и считал по праву моим местом в своей жизни: преданная возлюбленная, оставившая свою собственную карьеру ради его славы. Но, как и все остальное, этот альбом был для него сомнительным благом, ибо малейшая критика могла повергнуть его в такую ярость, что жилы выступали на висках, а дыхание прерывалось.

Он работал с усердием и с неменьшим усердием отмечал свои концертные успехи застольями, которые затягивались далеко за полночь. Вставать же для многочасовых упражнений ему приходилось рано. Его окружали льстецы и низкопоклонники, но он, похоже, нуждался в них, чтобы поддерживать свою веру в себя. Я ругала его, не понимая, что он слишком молод и что огромный успех в юном возрасте — скорее трагедия, нежели благо. Это была ненормальная, беспокойная жизнь, за которую я поняла, что он никогда не даст мне счастья, но и жизнь без него я страшилась даже представить.

Мы отправились в Лондон, где он должен был дать несколько концертов, а у меня появилась счастливая возможность повидаться с Ромой. У нее была квартира около Британского музея, в котором она работала, когда не уезжала на раскопки.

Она была все такая же независимая и здравомыслящая, носила свои чудные доисторические браслеты, позванивавшие при движении, а на шее — ожерелье из непрозрачных неровных темно-красных халцедонов. С какой-то живой печалью вспоминала она наших родителей, расспрашивала и о моих делах, но я, конечно, не смогла рассказать ей всего. Я видела: она считает странным то, что, потратив столько времени и сил на учебу, я оставила профессию, и все это — ради замужества. Но Рома всегда была самой терпимой из всех, кого я знала, и никого никогда не осуждала.

— Как хорошо, что ты застала меня здесь. Через неделю я уже уезжаю. Собираюсь в Ловат-Милл[2].

— На мельницу?

— Это просто название. Местечко находится на побережье Кента, недалеко от древнего лагеря Цезаря. Мы обнаружили там развалины римского цирка, и я уверена, что там можно найти еще много интересного, поскольку, как ты знаешь, такие цирки всегда находят за пределами городов.

Я не знала, но промолчала.

Рома между тем продолжала:

— Раскопки придется вести в частных владениях некоего местного богача. Чего стоило получить у него разрешение!

— В самом деле?

— Этому сэру Вильяму Стейси принадлежит большая часть земель в округе… Тяжелый человек, можешь мне поверить. Он поднял шум из-за своих фазанов и деревьев. При встрече я задала ему вопрос: “Не думаете ли вы, что ваши фазаны и деревья важнее истории?” И в конце концов его добила. Он дал согласие на раскопки в своих владениях. Между прочим, дом действительно старый, настоящий старинный замок. А свободной земли вдоволь. Так что может уделить нам маленький клочок.

Я слушала ее уже рассеянно, потому что до моих ушей долетел второй такт Четвертого концерта для фортепьяно Бетховена, который Пьетро должен был исполнять этим вечером, и я спрашивала себя, нужно ли мне ехать на концерт. Я испытывала сильнейшую душевную муку, пока он был там, на сцене, мысленно проигрывая вместе с ним каждую ноту, замирая от ужаса, что он вот-вот запнется или ошибется. Как будто это когда-нибудь с ним случалось. Единственное, чего он боялся, так это того, что сыграет чуть хуже.

— Интересное старинное местечко, — продолжала между тем Рома. — Думаю, сэр Вильям втайне надеется, что мы откопаем в его владениях что-нибудь важное.

Она продолжала болтать о своих планах, время от времени внимательно поглядывая на людей, находившихся в большом доме поблизости. Я не слушала ее. Откуда мне знать, что эти раскопки — последние для нее и мне бы лучше повнимательнее слушать все, что она рассказывала об этом месте.

Смерть! Она всегда подстерегает нас, когда мы меньше всего ее ждем. И еще я заметила: она никогда не приходит в одиночку. До гибели родителей мысли о смерти никогда не приходили мне в голову.

Мы с Пьетро вернулись из Лондона в Париж. В тот день ничего необычного не произошло, и у меня даже не было никаких предчувствий. Пьетро должен был играть несколько Венгерских танцев и Вторую рапсодию Листа. Нервы его были напряжены, но так всегда случалось перед концертом. Я сидела в первом ряду партера и была очень хорошо видна ему. Временами являлось ощущение, что он играет только для меня одной, как бы желая сказать: “Видишь, ты никогда не достигнешь этого уровня. Ты только исполнитель фортепьянных упражнений”. Все как всегда.

Потом он ушел в свою артистическую уборную и там упал с сердечным приступом. Умер он, правда, не сразу. У нас было еще два дня. Я не отходила от него ни на минуту, надеясь, что он очнется, узнает меня и посмотрит своими темными, всегда такими живыми глазами в мои, уже не притворяющиеся. Потом он умер, а я освободилась от обязанности вечно оплакивать эти любимые узы. Рома, как и подобает любящей сестре, оставила свои раскопки и приехала в Париж на похороны, которые стали целым событием. Музыканты со всего света прислали соболезнования, а многие приехали, чтобы лично отдать последние почести. А как бы он сам торжествовал! Но вот закончились погребальные вопли, шум и суета похорон, и я погрузилась в такую черную бездну скорби, безутешности и одиночества, что большее отчаяние и представить трудно.

Милая Рома! Каким утешением она для меня была в то время! Ее готовность на все ради меня глубоко меня тронула. Когда-то при ее разговорах с родителями об их работе я иногда ощущала себя посторонней. Теперь я этого не чувствовала. Таким утешением было ощущать свою принадлежность к семье, чувствовать эту семейную связь. Я была благодарна Роме.

Она дала мне гораздо большее утешение, чем могла представить.

— Поедем в Англию, — сказала она. — Посмотришь, что мы раскопали. Наши находки превзошли все ожидания — одна из лучших римских вилл под Веруланиумом.

Я улыбнулась, и мне захотелось сказать, как я ее люблю.

— Я ведь буду там совершенно бесполезна, — запротестовала я. — Только помешаю. — Глупости! — Она снова была старшей сестрой и намеревалась заботиться обо мне, хотела я этого или нет. — Как бы там ни было, ты едешь.

Итак, я отправилась в Ловат-Стейси и нашла утешение в обществе Ромы. Когда она представляла меня своим друзьям на раскопках, я почувствовала гордость за свою сестру — такое явное уважение они к ней проявляли. Она обращалась ко мне с обычным энтузиазмом и старалась не подчеркивать того влияния, которое всегда имела на меня, а я просто радовалась и этому влиянию, и ее обществу и потихоньку начала интересоваться работами. Эти люди проявляли столько горячности и рвения, что не подпасть под их влияние было просто невозможно. Недалеко от римской виллы стоял маленький домик, который сэр Вильям Стейси разрешил Роме занять. В нем мы и поселились. Мебели совсем мало: две кровати, стол, несколько стульев да еще кое-какая мелочь. Комната на первом этаже забита археологическими инструментами: лопатами, вилами, кирками, скребками, мехами для обдува. Рома была в восторге от этого места, потому что от него близко к раскопкам, а все остальные жили довольно далеко, в деревне и в местной гостинице.

Рома показала мне находки, в том числе и мозаичный пол, приводивший ее в восторг. Она с умилением демонстрировала геометрические узоры из белого мела и красного песчаника и настояла, чтобы я обследовала три ванны, которые, как она сообщила, свидетельствовали о том, что вилла принадлежала довольно состоятельному патрицию. Эту ванны назывались — тепидарий, калидарий и фригидарий[3]. Латинские термины слетали с ее языка, как молитва, и, слушая ее восторженные рассказы, я оживала.

Мы вместе ходили гулять, и Рома была как никогда близка мне. Мы ездили в Фолкстон смотреть римский лагерь Цезаря и ходили к меловому холму “Сахарная голова” и к колодцу Св. Томаса, у которого останавливались напиться воды паломники, идущие к храму Св. Томаса Бекетского. Вместе мы взбирались на высоту четырехсот футов к вершине холма, на котором находился римский лагерь; я никогда не забуду, как она стояла там и ветер трепал ее чудные волосы, а глаза сияли от восторга, когда она показывала мне окопы и укрепления. День был ясный, море спокойное и прозрачное, и на расстоянии 20 миль я могла отчетливо видеть землю, когда-то называвшуюся Римской Галлией, и совсем нетрудно было представить себе легионы на марше.

В другой раз мы отправились в замок Ричборо, развалины одной из самых замечательных крепостей римской Британии, как сказала Рома. Она называла их “рутупии”.

— Император Клавдий сделал эту крепость основным местом высадки своих легионов, пересекающих канал из Булони. Стены дадут тебе представление о том, какой замечательной когда-то была эта крепость.

Она получала несказанное удовольствие, показывая винные погреба, амбары и развалины храмов, и невозможно было не разделить ее восторги, когда она рассказывала обо всех этих чудесах: развалинах массивных каменных стен в Портленде, бастионах и подземных переходах.

— Тебе следовало бы сделать археологию своим хобби, — сказала она задумчиво и с явной надеждой. Она и в самом деле верила, что, занявшись археологией, я непременно обрела бы ту замену, в которой так отчаянно нуждалась. Мне так хотелось сказать, что это она заменила собою все утраченное мной, что именно ее забота и любовь помогли мне, ибо дали почувствовать, что я не одинока.